Матье смотрел, как ест королева. Он улавливал шум королевских зубов, жесткий механический шум, который, смешиваясь со стуком дождя по стеклам, все нарастал и нарастал, вздымаясь до самых сводов, чтобы наконец заполнить собой Матье подобно вою урагана. Никакой другой звук не мог заглушить эти грозные челюстные ритмы, рокотавшие и скрежетавшие с мощью жерновов, грохотавшие подобно буре. Ему также казалось, что королева стала еще выше ростом, поскольку всякий раз, как он ее видел, она словно бы вырастала в его глазах. И вот она уже касалась прической люстр, а все, кто ее окружал, смотрелись карликами. В такие дни Матье не мог оторвать взгляда от этой пудреной головы, от этих искрящихся минеральных глаз, блеском пронзавших его насквозь, словно копье.
Он с трудом пришел в себя, ощутив, что сосед касается его локтя.
Матье столь же одинок, как и я. Одинок и нелюдим. Если я не испытываю ни малейшего желания, ни малейшей потребности довериться кому бы то ни было, если мне не ведом достойный отклика порыв, причина в том, что мне слишком хорошо знакома та прозрачная, как хрусталь, стена, за которой жестикулируют друзья, и слишком хорошо мне знакомы диалоги глухих. В те редкие разы, когда я предпринимал попытки к общению, я замечал, что меня как будто воспринимают с недоверием и, быть может, даже с отвращением. Никто не нашел нужных слов а я способен на это еще меньше, чем кто-либо другой, поскольку, будучи уязвимым, боюсь дать против себя какое-нибудь грозное оружие.
Поэтому Матье будет похож на меня, отвергнутый, отвергнутый, отвергнутый, как водоросль, выброшенная на берег морем. И значит, вот человек, сведенный к самому себе, абстрагированный от социума, несмотря на то, что делает ему кое-какие видимые уступки. Анахронизм, если таковой имеется. Абсолют анахроничен, вечен.
Возможно, эта манера изображать человека проистекает из недостатка воображения, из своего рода сухости. И, тем не менее, разве всякая вещь во мне не усвоена, не транспонирована, не спроецирована и не идеализирована?
К примеру, как-то ночью, когда я думал о тигре, я вдруг четко увидел, как его силуэт движется по стене моей комнаты: слегка склоненная голова, хребет, переходящий в хвост, тяжелая мягкая поступь. Большая кошка-тень цвета бистра на стене, ясно омытой светом уличного фонаря. Возможно, то был лишь кот, гуляющий по карнизу. А может быть, и нет...
Охранник питал неприязнь к этому упорному посетителю, вперявшему в тигра пристальный взгляд. А случай с обмороком лишь усиливал его подозрительность, утверждая в мысли, что этот человек вынашивает в себе чрезвычайные по силе эмоции и находится во власти чудовищных переживании - без сомнения, запретных. Дени заговорил с ним всего лишь раз и держался при этом несколько уклончиво. Охранник, отвечая на его вопросы, рассказал, что Могулу четыре года, родился он в зоопарке Нью-Дели и в возрасте двадцати месяцев был обменян на две рыси из Китая. Он догадался, что посетитель желал задать ему и другие вопросы, однако удерживал себя от этого. Частота визитов Дени казалась ему поначалу столь подозрительной, что всякий раз он незаметно наблюдал за человеком, неподвижно застывшим у клетки, сжимая перекладину руками. Однако, в конце концов охранник успокоился, убедив себя, что имеет дело с безобидным сумасшедшим. И все же как-то раз, когда глаза их встретились, дьявольский блеск в чужом взоре оживил в его памяти взгляд, брошенный ему некогда соперником юношеских лет. Этот случай оставил в нем неприятный осадок.
Однажды вечером, после того как Бланш во время своего визита ужасно глумилась над облаткой, когда ее богохульства звучали для меня безжалостно до крайности и мне казалось, что ее слова и жесты неминуемо заставят меня взорваться от боли, я обнаружил на своем белье клейкие пятна, приведшие меня в замешательство, поскольку происхождение их было мне неведомо.
Во мне до сих пор живы воспоминания о том зимнем дне, и я вижу Бланш, сидящую на веранде, стекла которой струятся дождем, - напротив меня, по другую сторону плетеного стола, где для нас накрыт полдник. Бланш была одета в коричневое платье с закрытой шеей. Между большим и указательным пальцами левой руки она держала три нанизанные на зубочистку облатки, показывая мне их со смехом. Я никогда не забуду - ее невозможно забыть - жестокость слов, которые она тогда произносила.
Бланш превосходила саму себя по мере того, как росла ее способность к рассуждениям и обогащался словарный запас, и каждая наша новая встреча ранила меня все глубже.
Бледный, потерянный, измученный, я почти не спал и совсем перестал есть. Я предавался умерщвлению плоти и молитвам, для которых был еще мал, но родители, тем не менее, взирали на это с большим одобрением. Я часами размышлял о религиозных орденах, ставивших себе целью искупить нанесенные евхаристии оскорбления, пытался представить, какие добровольные епитимьи были у них в обычае, и все же мне достаточно было увидеть, как входит Бланш, чтобы затрепетать от тайного волнения. Но, в то время как святотатство наполняло меня все более растущим возбуждением, значимость моих искупительных терзаний неуклонно сходила на нет. Как ни тяжки были они для моей плоти, день ото дня они представлялись мне все бесполезнее - да, я приходил к убеждению в их глубокой тщете. Поскольку я был погребен под чудовищным бременем Зла и меня, несомненно, ждало вечное проклятие, единственной моей защитой становилось отвержение этого проклятия. Эта задача была нелегкой ничуть не упростила мои отношения с Бланш.
Между тем, - мне было тогда тринадцать лет - мой отец умер, и мы переехали из Нанта в Париж. Жизнь там для меня была не столь суровой, объяснялось характером моей матери, но воспоминание о Бланш не стало мучить меня даже и после того, как я распрощался с верой.
Он - цвета яри в вечных сумерках леса, с жемчужным отливом на фоне сибирских снегов, оранжевый посреди выжженных трав и раскаленных песков, вплоть до неожиданного оттенка слоновой кости, как у больших тигров с голубыми глазами, населяющих старинный заброшенный дворец Рева. Греза: некий зал, где хлопают двери. Трон обратился в прах, перламутровые розетки украшений осыпаются известковой пылью растения с витыми корнями и широкими листьями проникают в окна вместе с луной. И вдруг - черная тень белого тигра, черная тень на лунной белизне, тень, превращенная в серебро лучом, который теперь озаряет ее анфас, тень, обретающая плотность и объем, снежная в ночи зала, в который она вступила...
Приехав в Версаль, Матье услышал из чьих-то речей, что королева все лето проведет в замке Ля Мюэт и не появится на большой трапезе в течение многих недель. Поначалу, будучи тугодумом, он решил, что недопонял, и вместе с другими направился к залу, где обедал король; но, едва заметив отсутствие королевы на привычном месте, оказался страшно раздосадован, и мысль о том, что он будет лишен ее на протяжении долгой череды воскресений, показалась ему невыносимой. Он почувствовал себя заблудившимся ребенком, собакой, лишившейся хозяина, он не мог постигнуть, что с ним станется без вилки, накалывающей мясо, без руки, - жирной и удлиненной руки, чья прозрачная кожа отливала сиреневым - подносящей вилку ко рту, - унылому пурпурному рту с неизменно выдающейся вперед нижней губой - открывающемуся навстречу мясу, чтобы его съесть. Только это и имело значение в его жалкой жизни, его единственная и неистовая страсть, пусть даже созерцание королевы и будило в нем противоречивые мысли и чувства. Ибо, хоть он и любил смотреть, как ест королева, в то же время он желал, чтобы нечто грандиозное и чудовищное внезапно нарушило церемониал ее трапезы.
В то воскресенье у Матье не было денег на обратный путь, и потому он отправился в Париж пешком. Стоял знойный летний день, и воздух дрожал вокруг пыльных деревьев и раскаленных добела камней. Матье зашагал по дороге безучастно, словно вслепую, тупо ставя одну ногу перед другой и обливаясь потом в толстой шерстяной одежде. Этот переход он совершал не в первый раз, но в тот день ему казалось, что он шага уже целую вечность и будет шагать бесконечно, подобно тому как с незапамятных времен и во веки веков скользил он внутри герметической спирали. В какой-то миг он подумал даже, не является ли его путь под огненной звездой дорогой нового ада, но отбросил эту мысль, так как опыт и рассудок подсказывали ему, что он доберется домой задолго до наступления ночи.
Дойдя до Гренель[30], он сделал остановку в «Золотом Солнце»[31], где вино было недорогим. Зал, пропитанный рыжим туманом и кислым бочковым духом, сплошь заполняли желающие выпить: бродячие торговцы, фигляры с волшебными фонарями, носильщики дров, водоносы, солдаты, нищие и нищенки всех мастей.
Матье сел на край скамьи, сбоку от мужчины, похожего на Геркулеса, с бородой от уха до уха, в женской одежде и с эрекцией под красным платьем. Тот был здесь с группой мясников: колоссов как на подбор, с налитыми кровью глазами, хмельных от шума и вина. Один из них, сидевший напротив Матье, выглядел самым громадным и самым пьяным из всей компании. Рядом с его стаканом покоились кулачищи, огромные, как молоты для забоя скота, а неряшливо распахнутая рубаха открывала бычью грудь в курчавой черной шерсти. Этот мужчина выкрикивал угрозы в адрес королевы и во всеуслышание обвинял ее в любви к женщинам. По временам он загибал пальцы, словно бы для счета, и перечислял имена, которые Матье слышал впервые: Ламбаль, Полиньяк, Виже-Лебрен, Роза Бертен... Его товарищи, и особенно здоровяк в красном платье, одобрительно горланили, заодно с ним изрыгали непристойности и придумывали всевозможные кары.