Ух, музычка проклятая! Я бы этих пиликанов… (С крепким стуком быстро входит Кузнецов с двумя чемоданами. Ставит их в угол. Он тоже услышал скрипку и, опуская чемодан, на секунду подержал его на весу. Музыка обрывается.) Вас-то я и ждал. Присядьте, пожалуйста.
КУЗНЕЦОВ:
Забавно: я этот мотив знаю. (Садится.) Да. Я к вашим услугам.
ОШИВЕНСКИЙ:
Вы меня видите в ужасном положении. Я хотел вас попросить мне помочь.
КУЗНЕЦОВ:
Я слыхал, что ваш кабачок лопнул, не так ли?
ОШИВЕНСКИЙ:
В том то и дело. Я вложил в него свои последние гроши. Все пошло прахом.
КУЗНЕЦОВ:
Эта мебель ваша?
ОШИВЕНСКИЙ:
Нет. Сдали мне с комнатой. У меня своего ничего нет.
КУЗНЕЦОВ:
Что же вы теперь намерены делать?
ОШИВЕНСКИЙ:
То-то оно и есть. Вы мне не можете дать какой-нибудь совет? Мне очень хотелось бы <у>слы-шать от вас совета.
КУЗНЕЦОВ:
Что-нибудь практическое, определенное?
ОШИВЕНСКИЙ:
Я хочу вас спросить вот что: не думаете ли вы, что в самой затее кроется какая-нибудь ошибка?
КУЗНЕЦОВ:
К делу, к делу. В какой затее?
ОШИВЕНСКИЙ:
Ладно. Если вы не хотите понять меня с полслова, буду говорить без обиняков. Я, Иванов да Петров, да Семенов решили несколько лет тому назад прозимовать у раков, иначе говоря, стать Божьей милостью эмигрантами. Вот я и спрашиваю вас: находите ли вы это умным, нужным, целесообразным? Или это просто глупая затея?
КУЗНЕЦОВ:
Ах, понимаю. Вы хотите сказать, что вам надоело быть эмигрантом.
ОШИВЕНСКИЙ:
Мне надоела проклятая жизнь, которую я здесь веду. Мне надоело вечное безденежье, берлинские задние дворы, гнусное харканье чужого языка, эта мебель, эти газеты, вся эта труха эмигрантской жизни. Я — бывший помещик. Меня разорили на первых порах. Но я хочу, чтоб вы поняли: мне не нужны мои земли. Мне нужна русская земля. И если мне предложили бы ступить на нее только для того, чтобы самому в ней выкопать себе могилу, я бы согласился.
КУЗНЕЦОВ:
Давайте все это просто, без метафор. Вы, значит, желали бы приехать в Триэсэр, сиречь Россию?
ОШИВЕНСКИЙ:
Да, я знаю, что вы коммунист, поэтому и могу быть с вами откровенен. Я отказываюсь от эмигрантской фанаберии. Я признаю Советскую власть. Я прошу у вас протекции.
КУЗНЕЦОВ:
Вы это все всерьез говорите?
ОШИВЕНСКИЙ:
Сейчас такое время… Я не склонен шутить. Мне кажется, что если вы мне окажете протекцию, меня простят, дадут паспорт, впустят в Россию…
КУЗНЕЦОВ:
Раньше всего отучитесь говорить «Россия». Это называется иначе. Затем должен вам вот что объявить: таких, как вы, Советская власть не прощает. Вполне верю, что вам хочется домой. Но вот дальше начинается ерунда. От вас на тысячу с лишком верст пахнет старым режимом. Может быть, это и не ваша вина, но это так.
ОШИВЕНСКИЙ:
Да позвольте, как вы смеете говорить со мной таким тоном? Что вы, поучать меня собираетесь?
КУЗНЕЦОВ:
Я исполняю вашу просьбу: вы ведь хотели знать мое мненье.
ОШИВЕНСКИЙ:
Да наплевать мне на ваше мненье. У меня тут тоска, тощища, а вы мне про какие-то старые режимы. Извольте, все вам скажу. Вот хотел на старости лет подлизаться — ан, не умею. Смертельно хочу видеть Россию, правильно. Но кланяться Советской власти в ножки… нет, батенька, не на такого напали. Пускай… если позволите, заполню анкету… да и поеду, а там возьму и наплюю в глаза вашим молодчикам, всей этой воровской шушере.
КУЗНЕЦОВ:
(Смотрит на часы.) Ну, теперь вы, по крайней мере, искренни. Можно считать наш разговор оконченным.
ОШИВЕНСКИЙ:
Эх, много бы я вам еще наговорил. Да вы у меня в доме, неловко…
КУЗНЕЦОВ:
Разрешите откланяться?
Без стука входит Ольга Павловна, останавливается в дверях.
КУЗНЕЦОВ:
Не думал, что еще тебя увижу до отъезда. Ошивенский. Что вы, Ольга Павловна, как вкопанная остановились. Входите, входите…
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Да, Алеша, я тоже не ожидала. (К Ошивенскому.) Собственно говоря, я зашла, потому что мне недавно звонила Марианна и сказала, между прочим, что вы собираетесь переезжать — ах, твои чемоданы тоже здесь с тобой — и… да… я подумала, что вам очень трудно, что у вас совсем денег нет…
ОШИВЕНСКИЙ:
Нет, ничего. Где-нибудь раздобудем. Это большого значенья не имеет.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Все-таки. У меня есть немного свободных денег.
ОШИВЕНСКИЙ:
Ну, если так… Благодарствуйте. Да, да, вполне достаточно. Через три дня отдам.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Вот и хорошо. Чудно. Мне не к спеху.
ОШИВЕНСКИЙ:
Я вас покину. Спасибо за приятнейшую беседу, господин Кузнецов. Я должен пойти вниз, кое о чем переговорить с хозяйкой. (Быстро уходит.)
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Алеша, прости, что мы опять увиделись. Ты сейчас должен ехать на вокзал, да? Отчего ты так молчишь?
КУЗНЕЦОВ:
Это сиянье на твоем лице… Эх, Оля, Оля…
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Конечно, я рада, что так вышло. Какой ты смешной. Тебе сейчас нужно ехать?
КУЗНЕЦОВ:
Да, через десять минут. Черт меня подрал прийти к этому старому хрычу. Кстати, знаешь, будь он моложе, он, пожалуй, мне пригодился бы для какой-нибудь мелкой работы. Совместно с Таубендорфом, что ли.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Слушай, не будем сейчас говорить о пустяках. Когда мы прощались нынче, я сдержалась. А теперь мне хочется побунтовать.
КУЗНЕЦОВ:
Ты называешь мою работу пустяками? Так неужели правда? Неужели ты меня все-таки обманывала?
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Алеша, ты отлично знаешь, что я тебя обманывала. Если ты не хочешь видеть — твое дело. Я, может быть, завтра пожалею, что тебе все это выпаливаю. Но сейчас я не могу иначе.
КУЗНЕЦОВ:
(Улыбается.) Оля, пожалуйста, не надо выпаливать.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Нет, нет, постой. Ведь мы с тобою уже простились. Ты уехал. Представь себе, что ты уехал. А сейчас ты меня только вспоминаешь. Ничего нет честнее воспоминанья…
КУЗНЕЦОВ:
Оля, я тебе еще раз скажу. Моя работа для меня… Это… впрочем, ты знаешь. Но вот чего ты не знаешь: я делал вещи, после которых никакая личная жизнь — жизнь сердца и так далее — для меня невозможна.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Ах, Алеша, это все глупости. Мне надоело. Раз уж так судьба решила, что мы сейчас встретились, так я знаю, чего судьба хочет.
КУЗНЕЦОВ:
В прошлом году, когда я был в России, произошел такой случай. Советские ищейки что-то пронюхали. Я почувствовал, что если не действовать решительно, то они постепенно докопаются. И знаешь, что я сделал? Сознательно подвел под расстрел трех человек, мелкие пешки в моей организации. Не думай, я нисколько не жалею. Этот гамбит спас все дело. Я хорошо знал, что эти люди возьмут всю вину на себя, скорее чем выдать хоть какую-нибудь деталь, относящуюся к нашей работе. И следы канули в воду.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Это все очень страшно. Но я не вижу, как это может что-нибудь переменить. Если бы ты стал рисовать деньги, то и это ничего бы не изменило. Правда, Алеша, будем говорить по-человечески.
КУЗНЕЦОВ:
Но как ты хочешь, чтобы при такой жизни я имел бы еще какие-нибудь душевные привязанности? А главное — и я тебе это уже говорил — мне не хочется их иметь; мне не хочется, чтобы кто-нибудь боялся за меня, думал обо мне, ждал бы меня, убивался бы, если по какой-нибудь дурацкой случайности… Что же ты улыбаешься, Оля, это ведь глупо.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Если бы ты меня не любил, то тебе было бы все равно, что я боюсь за тебя и жду тебя. И, понимаешь, я буду гораздо меньше бояться, если ты уедешь, зная, что я тебя люблю. Это очень смешно: я тебя в тысячу Раз больше люблю, чем вначале, когда мы жили вместе.
КУЗНЕЦОВ:
Мне нужно ехать. Оля, так и быть, я признаюсь тебе: некоторыми чувствами мне жертвовать нелегко. Но до поры до времени нужна жертва. А теперь пойдем. Проводи меня до автомобиля.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Но постой, сперва сядем. Мы в прошлое время всегда садились перед каким-нибудь отъездом. (Садятся на корзину.)
КУЗНЕЦОВ:
Хорошо. Только не улыбайся так. Ведь нужно молчать.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Ты тоже улыбаешься…
КУЗНЕЦОВ:
Нет, молчи…
Часы бьют семь.
КУЗНЕЦОВ:
(Встает.) Ну-с, мне пора.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
(Бросается к нему.) А если я тебя не отпущу? Как мне жить без тебя?