В Рязани в 1969 г. вышла и вторая книга Кузьмина «Русские летописи как источник по истории Древней Руси», которая, как сообщал автор, «явилась результатом работы со студентами истфака Рязанского пединститута в 1964–1968 гг.» [18, 4]. Она мало походит на «пособие», как ее определяет А.Г. Кузьмин, и представляет собой, по существу, итоговую, на тот момент, работу автора. Переехав в Москву, А.Г. Кузьмин работал над текстом докторской диссертации «Начальные этапы древнерусского летописания», которая в 1971 г. была защищена в МГУ. И в статьях, написанных в 1970-х гг., и в опубликованной в качестве монографии в 1977 г. докторской диссертации А.Г. Кузьмин продолжал линию в исследовании источников по истории Древней Руси, начатую им под руководством М.Н. Тихомирова [19; 20; 21; 22; 23; 24; 25; 26; 27; 28; 29]. Его по-прежнему привлекает поиск древнейших неизвестных летописных традиций и источников, интересуют и местное летописание, и Татищев, и Длугош, и «Слово о полку Игореве», и другие летописные и нелетописные источники, как ранние, так и поздние. Даже летописи XVII в., такие как «Мазуринский летописец», для него представляют «интерес не только своим основным содержанием – оригинальным материалом о событиях XVII в., но и своеобразной трактовкой событий отдаленного прошлого, в большинстве случаев отражающей взгляды и материалы более ранних средневековых историографов (XVI–XVII вв. и, возможно, еще более ранних)» [20, 189]. Важны и «песни и былины киевского периода», которые сохранялись «на северных окраинах Руси в течение многих столетий». Ведь, как показал «Б.А. Рыбаков, почти все былинные сюжеты укладываются в хронологические рамки с IX по XII в., хотя имеются их записи лишь самого недавнего времени. Естественно, что многовековое перепевание древних сказаний постепенно нивелировало их художественные особенности и приводило к утрате колорита времени. И тем не менее былины отразили те черты народного характера и мировоззрения, которые вошли в его плоть и кровь, стали прочной традицией» [24, 121].
А.Г. Кузьмин, как и раньше, решительно выступает против тех, кто своим скепсисом объективно способствует сокращению количества извлеченных из источников известий о прошлом. Это и С.Л. Пештич, и Я.С. Лурье, и Е.М. Добрушкин, и Э. Кинан, и А.А. Зимин, и др., по его мнению, исповедующие «презумпцию подложности» источника, которая «конечно, не всегда выступает в обнаженном виде». Разумеется, «сомнения и скептицизм сами по себе необходимые условия плодотворного исследования. Речь, очевидно, может идти лишь об их направленности. В юриспруденции дознание отправляется от “презумпции невиновности”: обвиняемый невиновен до тех пор, пока не доказана его вина. Нечто подобное необходимо и в качестве гарантии объективности научного исследования. Скептицизм желателен не только при рассмотрении показаний источника, но и при выдвижении претензий к нему. Ученый не может обязывать источник оправдываться. Он должен доказать свое обвинение. Напоминание о некоторых очевидных методических изъянах нелишне потому, что они встречаются в “скептических” построениях. Но темой серьезного рассмотрения могут быть те принципы исследования, которые представляются вполне оправданными и, тем не менее, приводят к резкому столкновению с выводами, полученными иным путем» [25, 33]. И А.Г. Кузьмин напоминает, что даже «по одному из кардинальных вопросов истории древнерусской письменности – времени появления первых исторических сочинений – расхождения достигают одного-двух столетий» [25, 33].
Сам Аполлон Григорьевич определяет время зарождения древнерусского летописания как рубеж X–XI вв. А уже «вскоре после смерти Ярослава Мудрого создается один из самых значительных исторических трудов Киевской Руси – “Повесть временных лет”». Не исключено, что это произведение не являлось летописью в позднейшем значении этого слова (то есть не было погодной хроникой), хотя и не было лишено определенных хронологических обозначений. Создатель «Повести» ставил до известной степени исследовательскую (а не описательную) задачу: определить, «откуда есть пошла Русская земля, кто в Киеве нача первее княжити и откуду Русская земля стала есть». На основе греческих хроник и памятников западнославянской письменности он определил прародину славянства в Иллирии, откуда выводил и «русь»-полян. Основной мотив этого памятника (как и у Илариона) – русские князья правили не в «неведомой» земле, и самой Византии неоднократно приходилось откупаться от осаждавших ее столицу русских дружин. В песнях и сказаниях IX–X вв. автор мог найти богатый, подтверждающий этот тезис материал.
С процессом проникновения письменности на периферию и с углублением феодального дробления возникает свое летописание в каждом значительном центре. С начала XI в. ведется летописание в Новгороде, где сложились свои представления о начале Руси. Своеобразным противовесом повести о полянах-руси оказывается варяжская легенда, выводящая «Русь» и ее князей с балтийского побережья (из какой именно его части – вопрос спорный) и ведущая самих новгородцев «от рода варяжска». Позднее для новгородского летописания становится характерным сухой, деловитый стиль. Южное летописание, напротив, постоянно сохраняло сочность выражений, стремление к художественной украшенности. Особенно это заметно в галицко-волынской традиции летописания, также отделившейся от киевской не позднее XI в. Знаменательно, что наибольшее количество аналогий для «Слова о полку Игореве» (в смысле лексики, а иногда даже и образов) можно найти в Ипатьевской летописи, полнее всего сохранившей южнорусское (киевское и галицкое) летописание XII–XIII вв. Киевское летописание также далеко неоднородно. Его различия особенно становятся заметными с разделом Руси между тремя сыновьями Ярослава. При этом старший – Изяслав – политически тяготел к Западу, и в близком ему летописании заметно влияние западнославянской письменности, а также ощущается известное почтение к Риму, сопротивление настояниям Византии о разрыве церквей. Всеволод, напротив, был тесно связан с Византией (поскольку был женат на дочери византийского императора Константина Мономаха), хотя это не означало, что Всеволодовичи бездумно следовали в фарватере византийской политики. Летописание Святослава Ярославича дошло лишь в незначительных фрагментах, а исторические сочинения многих других центров и вовсе утрачены.
Вытеснение и пресечение княжеских ветвей приводили к гибели целых историографических традиций. «Племя Мономаха» в XII в. становится доминирующей силой в разных концах Руси. Поэтому в большинстве дошедших летописей в основе лежат редакции «Повести временных лет», относящиеся ко второму десятилетию XII в. – времени утверждения Мономаха в Киеве. Неуспеху тенденциозных переработок способствовало и то обстоятельство, что идеи собственно «Повести временных лет» при этом мало пострадали. «“Повесть” оставалась памятником, напоминавшим об общей природе всех ответвлений русского племени и звавшим к сохранению государственного единства» [24, 124].
Большинство летописей, отражавших периферийное летописание и его традиции, погибли, не сохранились в своем первоначальном виде. Но в «русском летописании можно заметить периоды, когда летописцы как бы заново обращались к прошлому, пересматривая его оценку по сравнению со своими предшественниками. Каждый такой период сопровождается вторжением на страницы летописей новых легенд и историографических схем, а также привлечением новых источников, почему-либо не отразившихся в предшествующей историографии» [20, 188]. И тогда в поздние летописи включались материалы из вскоре окончательно исчезнувших летописей – осколков других летописных традиций.
Выделяя в летописях противоречащие друг другу идеологические тенденции, А.Г. Кузьмин, продолжая традиции К.Н. Бестужева-Рюмина и Н.К. Никольского, пишет о сводном характере русских летописей, отражающем разнообразные традиции. «Взгляд на летописание как на взаимодействие параллельно существующих традиций» представляется ему «наиболее естественным. Он логически вытекает из факта неоднородности и неоднозначности политических и идеологических тенденций любой исторической эпохи. Взаимоисключающие тенденции могут приводить к гибели целых традиций. Поэтому нельзя, конечно, смотреть на дошедшие до нас тексты как на некий неизменный фонд, который летописцы сохраняли из поколения в поколение. Древнейшие памятники содержат такие черты, которые не могут быть объяснены исходя из представления об одной литературной школе и едином идеологическом направлении» [22, 56]. Убежденность в том, что летописание «вовсе не сводилось к последовательному осложнению предшествовавшего текста», а «сюжеты, исключенные одним летописцем, могли сохраняться в других традициях» [22, 76], сделала А.Г. Кузьмина горячим противником построений, созданных А.А. Шахматовым, М.Д. Приселковым и их последователями. А.Г. Кузьмину казалось, что доказательство «на внелетописном материале» факта существования в летописи разных идей «дает исследователю в руки гораздо больший материал для оценки конкретного летописного текста и извлечения из него максимальной информации, чем рассуждения о лишенных плоти и крови “протографах”, породивших другие “протографы” и все-таки отстоящих весьма далеко от изучаемой эпохи» [25, 53]. Сам подход к летописанию А.А. Шахматова, которого «интересовали прежде всего летописные своды как цельные литературные произведения, и история летописания представлялась ему системой взаимоотношений сводов как реально существующих, так и до нас не дошедших» [25, 41], был чужд А.Г. Кузьмину. Во многом работы А.Г. Кузьмина о летописании (и статьи, и докторская диссертация) и были построены на полемике с идеями А.А. Шахматова.