— Ну, ну! — говорил Василий Матвеич: — Не нравится — отваливай.
Казак посмотрел на него, скрипнул зубами и повернул к воротам.
— Живодер! — крикнул он с дороги: — Среди бела дня дерет! Па-адлец!
Василий Матвеич только усмехнулся в воротник бешмета:
— Завтра придет да на пятачок дороже заплатит.
Иса подошел к крыльцу.
— Здравствуй, Василий!
— Ну, ладно. Чего ты, Исишка? Кожи? Не принимаю больше. Надо эти прибрать.
— Нет, я так.
— А тогда не мешай. Шляются только. Того и гляди, уворуют еще что-нибудь.
Горько стало Исе, до злости горько. Сколько лет жил на этом дворе, что хотел, то и делал, а теперь его гонят, как вора. Кутайбергень теперь хозяйничает. Вон кричит как! А с весами обращаться не умеет. Разве так надо накладывать? Но он смолчал.
Долго сидел он в сторонке, на нижней приступке, наконец, насмелился и подошел вплотную.
— Василий!
— Ну? Опять? Говорят тебе: некогда.
— Василий, возьми меня в работники.
Василий Матвеич прищурился, и нельзя было понять, засмеется он сейчас или выругается.
— А, Василий! Возьми.
— Ппа-а-шшел-ка ты к язве! Вот что.
— Василий! Даром буду…
— Тут делов выше глаз, а он вон с чем.
— Даром буду жить…
— Отвяжись!
— Без бабы буду, один… Корми, чем хочешь.
— Да что ты ко мне привязался? Тыкану вот как с крыльца-то!
— Василий!
— Теперь так «возьми», а как летом кланялся тебе, собаке, так ты что мне сказал? Ступай теперь к Михею. Он возьмет тебя.
— Что ты, Василий?! Какой человек Михей? Он сам к тебе в работники пойдет.
— Иди, иди, не разговаривай.
— Пожалиста возьми, Василий, — уже хныкал Иса. Лицо у него сморщилось, а трясущиеся губы никак не сходились, словно он собирался что-то крикнуть.
— Одного возьми… Бабы не надо.
Василий Матвеич уже не обращал внимания.
— А, Василий! Глупый был, ушел. Голодом теперь… Киргизский человек всегда был глупый. Русский умный.
— Ну-ка, посторонись, — оттолкнул его кто-то из русских. — Ишь ведь как его забрало. Прилип и шабаш.
— Сам ушел весной, — развел руками хозяин. — Заладил одно: «кочевать да кочевать», ну вот и укочевался. К моему же крыльцу и прикочевал.
— Верно, верно! — радостно согласился Иса. — Мимо тебя не пройдешь. Без тебя куда? Не возьмешь — пропаду, как скотина.
— А мало вам еще, собакам, достается. Не этак надо. Плутни у вас много, вот бог-то и посылает. Он видит. Его не проведешь.
— Верно, верно. Худой киргиз стал. Бог стал. Бог не любит больше.
— Ну, рассказывай теперь. Ты тоже хорош. В каждом глазу по три кобылки скачет. Мошенник первеющий, можно сказать. Долгу все еще не отдал. Вот к мировому скоро буду подавать. Только потому в держал, что у скота был хорош. А теперь не возьму. Обидел ты меня. И надо мне такого человека, да не возьму.
— Василий!
— Нет!
Оба замолчали. Продажа шла своим порядком.
И когда уже не было никакой надежды, когда Иса уже против воли начинал думать о том, что хорошо бы сходить к Михею, выпросить немного спичек, да и подпалить всю эту груду сена, Василий Матвеич обернулся, посмотрел на него и сказал презрительно:
— Укочевался! Дурак! Научился теперь, как кочуют? Это тебе хорошо. В другой раз не захочешь… Ну-ка, захвати на кухне хомуты да марш на пригон. Начинай там чистить.
Исишка даже не нашелся, что сказать. Вскочил, поскользнулся, взмахнул руками и побежал. Кругом захохотали. Но Василий Матвеич сейчас же окликнул его:
— Ты! Исишка! А с долгом как? За тобой там тринадцать с полтиной.
— Ой-бай, Василий! Пошто так? Шесть с полтиной там.
— Вот, вот! Так в знал. В глазах собака, плутует. Прямо в глазах. Убирайся!
— Ой, Василий!
— Айда!
— Ой, Василий! Я забыл. У тебя кагаз. Кагаз не обманет.
— То-то! Весь до самого нутра исплутовался.
Иса отвернулся угрюмо.
Когда он зашел на кухню, Агафья за столом хлебала щи. Мясной запах ударил ему в голову. В глазах пошли круги. Но он сейчас же осилил себя.
— Здравствуй, Агафья!
Она положила ложку и всмотрелась.
— Исишка?
— Я.
— Чево тебе?
— За хомутами.
— За хомутами?
— Ну.
— Уж не нанялся ли?
— Нанялся.
Она беззвучно рассмеялась во все лицо.
— Не хотел ведь. Зачем нанялся?
Он почесал под шапкой.
— Где хомуты?
— А говорил, не придешь, — продолжала Агафья: — Вот и пришел.
Исишка внезапно вскипел:
— Не толкуй! Давай хомут! Скажу Василию, он те…
Явилось желание стукнуть ее тем поленом, что лежало на полу у печки, или связать вожжами, крепче связать, как тогда на дороге, и избить.
Агафья сверкнула глазами.
— Собака! Пошел из избы! Разлаялся тут. Пообедать не дадут, паршивые. Дверь на пяте не стоит.
И так же внезапно Исишка остыл. Мясной запах проходил ему в самый мозг, был во рту, в груди, больно тискал желудок. Исишка съежился и с испуганным лицом шагнул вперед.
— Агафья, дай кусок.
Она растерянно мигнула.
— Дай кусок. Два день не ел… как буду работать?
Агафья подумала и толкнула ему через стол небольшую краюшку.
— Прогулялся, видно?
Схвативши кусок, он отошел к двери, присел и жадно заскрипел зубами по засохшей корке.
— Прогулялся! — ворчала Агафья: — Не приду, говорит… Был у дела, так нет… Шляются теперь, немаканые, день-деньской… От лени это у вас.
Исишка чавкал на всю избу, а слова Агафьи отдавались в голове тяжелым гулом.
— Василий говорил, что придешь. Правду сказал… Хотели, собаки, без бога прожить…
…Бу-у, бу-у, бу-у…
И вдруг взмыло все нутро. Исишка поперхнулся последним куском, едва передохнул от подступившей злобы и открыл уже рот, чтобы скверно-скверно выругать эту проклятую девку, как за него кто-то сказал:
— Дай, пожалиста, еще.
Сказал жалобно и тихо.
БЕЛОВОДЬЕ
I
Панфил еще в детстве любил послушать, как отец рассказывал про прежнее.
Отец его, чернобородый, весь будто выкованный великан, был лучшим на Алтае кузнецом. Никто не умел ни по длине, ни по калибру отливать таких стволов, какие выходили у Панкрата.
Бывало, долго собирается и много думает над каждым кусочком железа, а потом тряхнет нечесаными прядями волос, ядрено кого-то выругает и пойдет на речку, к кузнице. В это время Панкрата не трогай: ничего не поймет, ничему не удивится; стоит часами над огромной наковальней и, сдвинув брови, плющит молотом упругое железо.
С ним неотступно Панфилка. Проберется, крадучись, в кузницу, юркнет под мех и следит оттуда за каждым движением отца-великана. Отец тяжело налегает на меха, хватает клещами железо, нагибается за молотом, но одному неловко, и Панфилка, пользуясь моментом, неуверенно выглядывает.
— Тятенька, я покачаю мех?
Тот удивленно смотрит в сторону чувала, щурит правый глаз и раздраженно сопит носом.
— Между ног пролезет, окаянный! Не увидишь! Ишь, куда забился!.. Инструмент туда кладу… а ежели бы я тебя калеными клещами тыкнул в харю-то? Соображай!
— Я, тятенька, вижу, увернусь!
— Увернусь! Ну, да качай уж!
Панфилка кубарем летит наружу, берет, как опытный кузнец, обмызганные кончики веревки, мех злобно пыхтит, а в такт ему пыхтит и Панфилка.
— Стой! Ты! Леший… Видишь, в горне пусто. Неча зря буровить.
— Тятенька, чтоб не потухло.
Но Панкрат уже не слышит. Жилистые темные руки, шутя, играют раскаленной полосой, а на лице — и тоска, и надежда, и удаль.
Панфилка раскис, обессилел и давно весь в поту, а отец все покрикивает:
— Ну, поддай! Поддай еще! Еще поддай!
Наконец, когда железо принимает форму длинного ружейного ствола, Панкрат твердо ставит молот к наковальне и садится на обрубок. Панфилка только этого и ждал.
— Зашабашили, тятенька?
— Зашабашили, брат! — кричит весело отец. — Ну, Панфилка, ружьецо удастся!
Панфилка сияет.
— На козлов, тятя, пойдем?
— На козлов? Нет, тот зверь покрепче, на которого пойду. Да… Ну, на кого там случится. Сам еще не знаю. Подрасти немножко — расскажу.
Панкрат запускает кулаки в густую бороду и, облокотившись в колени, сидит так долго-долго, необычно задумчивый.
Панфилка недоверием обижен; но заспорь с отцом — прогонит. А впереди самое интересное: надо заготовить и инструмент, и ствол, потом сверлить, потом прицеливать. Много работы еще!..
Так бывало в детстве.
И тогда же — помнит он — отец надолго уходил куда-то в горы. Раз вернулся через месяц, а в другой раз — через год.
Вместе с ним уходили многие. Снарядятся, как на охоту, а там и пропадут. Прискачет начальник, соберет стариков, накричит, нашумит, половину перепорет, но ничего не добьется: молчат старики. По всем горным тропинкам пойдут мелкие отряды казаков-разведчиков. Но куда им! Потеряют следы на бродах и вернутся. Мужиков же приведут потом китайские солдаты или сами они придут отдельными группами. Уходили целыми деревнями, и во главе всегда стоял Панкрат.