Тем не менее мобилизационные планы все же некоторым образом сделали войну более вероятной. Они оказывали дополнительное давление на правительства, сократив запас времени, в течение которого те могли бы принять то или иное решение. Если в XVIII и даже в первой половине XIX в. руководство страны могло потратить месяцы на раздумья о том, желает ли оно войны и насколько эта война нужна, то в 1914 г. на счету был каждый день. Благодаря индустриальной революции с момента начала мобилизации до первых столкновений с противником могла пройти всего неделя (как в случае с Германией) или немногим более двух (как в случае с Россией). Европейские державы отлично осознавали, сколько времени требуется каждой из них, чтобы развернуть свои силы и быть готовой к сражениям – а потому вопросом первостепенной важности было не допустить в этом деле отставания от соседей. Самым страшным кошмаром европейских штабов была ситуация, в которой свои войска мобилизованы лишь частично, а противник уже полностью готов и находится на границе. Эти опасения военные сумели передать и многим гражданским.
В том, как тогда принимались решения, больше всего поражает готовность, с которой все признали крайне опасной даже малейшую их задержку. В Австро-Венгрии Конрад утверждал, что для сосредоточения войск на австро-русской границе в Галиции значение имел буквально каждый день и любая проволочка могла оставить их в состоянии полуготовности перед лицом мощного наступления со стороны России. Жоффр и Мольтке, начальники Генеральных штабов Франции и Германии, предупреждали правительства своих стран, что потеря даже одного дня (а то и нескольких часов!) может быть оплачена дорогой ценой пролитой крови и оставленной врагу территории. В свою очередь, гражданские политики, ошеломленные свалившейся на них ответственностью и всецело доверявшие профессионалам, не особенно вникали в детали и не интересовались, например, возможностью изначально обратиться к обороне и выждать нападения неприятеля на подготовленных рубежах[850]. Таким образом, стоило одной державе приступить к мобилизации (или хотя бы показать признаки подготовки к ней), как ее соседи начинали испытывать сильнейшее искушение тоже взяться за оружие. Бездействие могло оказаться самоубийственным, но и опоздание с мобилизацией казалось ничуть не лучшей перспективой. Именно такие аргументы военные использовали в 1914 г., добиваясь от политического руководства соответствующих приказов. Нечто похожее имело место в истории Карибского кризиса: президента Кеннеди торопили принять решение – ведь если бы он слишком промедлил с ракетным ударом по СССР, то Москва могла успеть первой. Кеннеди проигнорировал эти советы, но в 1914 г. не все политические руководители проявили такую независимость суждений.
Обращаясь сегодня к тем событиям, мы понимаем, что и сами авторы военных планов были оторваны от действительности. В разных странах их положение было различным, но в целом сотрудники штабов считали себя техническими специалистами, вырабатывающими наилучшие способы защиты государства. При этом дипломатические и политические соображения оставались на усмотрение гражданских. Однако во взаимоотношениях гражданских и военных всегда существует одна трудность и состоит она в том, что насущные вопросы не всегда можно четко разделить по зонам ответственности первых и вторых. Германский Генеральный штаб не без веских стратегических оснований посчитал, что для успешной борьбы с Францией необходимо вторжение в Бельгию, но в 1914 г. это вторжение нанесло серьезный ущерб репутации Германии среди нейтральных стран, а особенно – в США. Кроме того, нарушение бельгийского нейтралитета вовлекло Британию в войну, участия в которой она, возможно, постаралась бы избежать. Зачастую политическое руководство не знало и ничего не пыталось выяснить относительно намерений военных. В 1914 г. для большей части британского кабинета немалым сюрпризом стала выяснившаяся глубина многолетнего сотрудничества английского и французского Генеральных штабов. Было справедливо и обратное. Так, французское командование разместило у границы с Италией две дивизии, которым могло бы найти и лучшее применение, а семь лет спустя выяснилось, что французское и итальянское правительства давно подписали секретное соглашение, обеспечивавшее разрядку в этом регионе[851].
Кроме того, даже отдельные ветви военного управления одной и той же страны далеко не всегда делились информацией и координировали усилия. Британский флот, управляемый в то время адмиралом Фишером, отказался передать армии свои планы на случай войны – все из-за страха утечки информации. В 1911 г., во время одного долгого и напряженного заседания Комитета обороны империи, преемник Фишера, сэр Джон Вильсон, ясно дал понять, что у британского флота нет ни планов, ни особенного желания перевозить британские войска на континент – хотя в самой армии такую перспективу обдумывали уже какое-то время. В германских военных кругах опасались десантов на балтийском побережье страны, но при этом армия и флот кайзера лишь единожды – в 1904 г. – попробовали организовать там совместные маневры[852]. Содержание германского плана войны, очевидно, стало известно самому канцлеру лишь в 1912 г. – за два года до ее начала[853]. В своих мемуарах адмирал Тирпиц писал, что и в 1914 г. ни он сам, ни его штаб ничего не знали о планах германской армии[854].
Обнаружившаяся у европейских армий потребность в людях, обладающих глубокими специальными познаниями, трудно сочеталась с ценностями тех классов, откуда происходила большая часть офицеров. Когда офицер из одного особенно аристократического кавалерийского полка задумал поступить в Академию Генштаба, которую (не без колебаний) все же учредили в британской армии, сослуживец прямо сказал ему: «Что же, я дам тебе один совет – ничего не говори остальным офицерам полка, а не то тебя крепко невзлюбят»[855]. В армии Австро-Венгрии кавалерийские офицеры называли своих коллег-артиллеристов «пороховыми жидами», но даже среди самих артиллерийских офицеров искусство верховой езды ценилось выше, чем умение вести меткий огонь[856]. Пусть растущая численность европейских армий и заставляла набирать больше офицеров из числа городских буржуа, уважение к техническим и академическим познаниям от этого отнюдь не выросло – напротив, это офицеры из среднего класса восприняли аристократические ценности вроде склонности к дуэлям.
Это явление, конечно, имело свои отрицательные стороны и еще больше углубляло пропасть между армиями и породившими их обществами. Однако от этого выигрывало единство офицерского корпуса, в котором укреплялись черты характера, высоко ценимые аристократией: чувство долга, физическая храбрость, способность стойко держаться перед лицом смерти. В этих качествах армия тоже очень нуждалась. Между тем XIX в. близился к концу, и тот род войны, к которому офицерское сословие себя готовило, становился все большим анахронизмом. Европейские военные искали вдохновения у героев прошлого: Александра Великого, Юлия Цезаря и таких фигур, как Фридрих Великий и Наполеон. Командиры уже вполне современных армий мечтали возродить натиск былых времен, массовые атаки пехоты, рукопашные схватки и стремительные броски кавалерии[857]. Военно-исторические работы, даже повествовавшие о войнах относительно недавних, напирали на романтический, героизированный образ войны и особо подчеркивали примеры индивидуальной доблести. Европейцы, наблюдавшие за ходом Русско-японской войны, были в полном восторге от японских солдат, сражавшихся и умиравших как истинные воины[858]. При этом многие беспокоились насчет способности солдат европейских стран на подобные свершения. Но вышло так, что война, с которой им пришлось бы столкнуться к 1900 г., во многих важных отношениях уже отличалась от конфликтов прошлого. Индустриальная революция породила оружие куда более мощное, надежное и точное, чем когда-либо раньше, – а возросшая дальность поражения означала, что солдаты порой даже не видели противника, по которому вели огонь. Оборонять позиции стало намного проще, чем атаковать их, так как авиации и бронетехники, которые позволили бы преодолеть сильную оборону, еще не существовало. Говорят, что после окончания затянувшегося сражения под Верденом один французский генерал сказал: «Три человека с пулеметом могут остановить целый батальон героев».
Развитие металлургии увеличило могущество и прочность огнестрельного оружия – от солдатских винтовок до пушек. С помощью нарезов в стволе и новых порохов, включая изобретенный Альфредом Нобелем баллистит, оно стало стрелять гораздо дальше и точнее. Солдаты наполеоновских времен могли заряжать свои мушкеты только стоя и при должной тренировке делали из них три выстрела в минуту, причем дальность прицельного выстрела составляла порядка сорока пяти метров. Именно поэтому имело смысл выжидать до тех пор, пока не увидишь белки глаз вражеских бойцов. К 1870 г. распространились винтовки, позволявшие метко стрелять на полкилометра, и, что более важно, солдаты могли делать из них по шесть выстрелов за минуту[859] из более безопасного положения лежа, поскольку эти ружья уже заряжались с казенной части. К 1900 г. винтовки стали точно и смертоносно поражать цели на еще больших дистанциях (вплоть до километра), а появившиеся пулеметы делали сотни выстрелов в минуту. Возможности оружия росли во всех областях: орудия полевой артиллерии, которые в 1800 г. вели огонь в среднем немногим более чем на 500 м, в 1900 г. стреляли уже на 7 км. Тяжелые орудия, часто размещаемые на железнодорожных платформах, имели дальность в 10 км. Иными словами, атакующие должны были по пути к противнику сначала преодолеть несколько километров под огнем артиллерии, а затем несколько сотен метров – под интенсивным винтовочно-пулеметным огнем[860].