Современный французский публицист А. Глюксман так определил господствующую черту в мировоззрении нынешних людей Европы:
«Самый влиятельный опыт уже не является религиозным, он… стал литературным и художественным. Благодаря Флоберу и Достоевскому, Чехову, Шаламову и… Солженицыну можно не бояться, что мы прогадаем на обмене»[433].
Думается, естественно, что в перечне имен, внушающих западноевропейцу историческую надежду, преобладают имена русских писателей. Добавим к ним современную поросль литературы, наше настоящее, которое внушает нам надежду на будущее.
На чем она основана?
Во-первых, разнообразие литературных техник. Стоило рухнуть «прокрустовой эстетике» однообразия, как русские писатели очень быстро освоили и усвоили современные (литературные / модернистские) технологии, и в этом смысле наша сегодняшняя литература ничем не уступает своим западным сестрам.
Во-вторых, абсолютная независимость от власти. Только в конце XIX в. и примерно до первой половины 20-х годов XX в. была такая же свобода в полном соответствии со знаменитым пушкинским: «Не для житейского волненья…». Пишут не в угоду власти, а в угоду вдохновению, хотя, разумеется, политические страсти никуда не делись. Но не они определяют художественное содержание современной литературы.
В книге «Именины сердца. Разговоры с русской литературой» З. Прилепин собрал три десятка современных писателей разного возраста, разных политических, исторических и пр. взглядов, но их всех автор оценивает по эстетическим признакам и произносит: «…Что-то есть в мире важнее любых идеологий».
Что же? Художественное творчество, и возвращение к нему кажется нам самой обнадеживающей чертой современного состояния нашей литературы (не вдаемся сейчас в оценку, безусловно, разного эстетического качества произведений).
Давненько такого взгляда не было ни в нашей словесности, ни в нашем публичном сознании (последнее подчеркнем особо), ибо мы воспитаны на классовом, т. е. прокрустовом, отношении к художественному тексту. В. Маяковский писал в статье «Как делать стихи», 1926:
«С моей точки зрения, лучшим поэтическим произведением будет то, которое написано по социальному заказу Коминтерна, имеющее целевую установку на победу пролетариата…». «Надо разбить вдребезги сказку об аполитичном искусстве»[434].
Это значило: отказаться от вдохновения и работать по заказу, по расчету, по сиюминутной политической необходимости – так сказать, «Коминтерн на Парнасе», как выразился кто-то из эмигрантов.
Ровно через двадцать лет после статьи Маяковского Жданов в докладе о журналах «Звезда» и «Ленинград» говорил:
«Буржуазному миру не нравятся наши успехи как внутри нашей страны, так и на международной арене… Империалисты, их идейные прислужники, их литераторы и журналисты, их политики и дипломаты всячески стараются оклеветать нашу страну, представить ее в неправильном свете, оклеветать социализм. В этих условиях задача советской литературы заключается не только в том, чтобы отвечать ударом на удары против всей этой гнусной клеветы и нападок на нашу советскую культуру, на социализм, но и смело бичевать и нападать на буржуазную культуру, находящуюся в состоянии маразма и растления… Весь сонм буржуазных литераторов, кинорежиссеров, театральных режиссеров старается отвлечь внимание передовых слоев общества от острых вопросов политической и социальной борьбы и отвести внимание в русло пошлой безыдейной литературы и искусства, наполненных гангстерами, девицами из варьете, восхвалением адюльтера и похождений всяких авантюристов и проходимцев. К лицу ли нам, представителям передовой советской культуры, советским патриотам, роль преклонения перед буржуазной культурой или роль учеников?! Конечно, наша литература, отражающая строй более высокий, чем любой буржуазно-демократический строй, культуру во много раз более высокую, чем буржуазная культура, имеет право на то, чтобы учить других новой общечеловеческой морали»[435].
В сущности, ничего не прибавив, Жданов повторил слова Горького, сказанные в марте 1935 г. на Втором пленуме правления СП СССР, что наша литература, которая если еще не стала, то все-таки «уже становится учительницей литературы всего мира, во всяком случае влиятельнейшей литературой мира»[436].
Сказано всего через два года после того, как Бем признал с горечью, что эта «влиятельнейшая литература мира» выбыла из литературы мировой.
Очень долго многие люди находились (и сейчас находятся) в уверенности, что наше отечество может учить других. Не одно поколение воспитывалось на этих принципах не только в жизни (это плохо, но преодолимо, пока не стало общественной нормой), но в творчестве (а это катастрофа, которой и закончилась большевистская эпоха, свобода творчества отомстила, так сказать).
Сейчас этого нет – благой знак. Герой романа Вяч. Миронова «Я был на этой войне. Чечня 1995» [2001] говорит:
«А политики московские – жулики, которым наплевать на Россию и на меня. Не хочу думать обо всех, о Родине. Они не думают обо мне, о моей семье, какого хрена я должен думать и переживать об их судьбах. Пусть каждый заботится сам о себе. <…>. Я осознал себя как личность, как личность с большой буквы, а не винтик огромного механизма. <…> Самые главные мои враги, которые меня и мою страну обокрали, обескровили, послали на смерть, которые отбирают будущее у моего сына, сидят не за океаном, и весь этот бардак не происки ЦРУ. <…> Все беды и неприятности у меня от моего народа, моей страны, которую я люблю и ненавижу…»
Герой романа Ю. Буйды «Вор, шпион и убийца» [2012] передает слова, услышанные от бабушки: та сказала, отвечая на какие-то его разглагольствования о «несвободной стране»: «”Свобода – это ты. Только никогда не забывай о том, что и тюрьма тоже ты”. И еще она не любила, когда кого-нибудь называли совестью народа: ”Совесть – это Бог в человеке. У народа нету совести, только у человека. <…> А совесть народа придумали бессовестные люди”».
Наконец, один из героев романа А. Рубанова «Великая мечта» [2008] говорит другому: «Помнишь, как ходил на комсомольские собрания? Тебе не нравилось, но ты оправдывал все эпохой. Я хороший, говорил ты себе, я очень хороший, честный и порядочный, но эпоха не та!.. Потом ты бегал в кожаной куртке и потрошил багажники чужих автомобилей. Тебе не нравилось, но ты снова оправдывал свои поступки эпохой. Еще хуже стала эпоха! Совсем никуда не годная. Безобразная и жестокая. Но ничего, думал ты. Побуду пока таким же. Буду пока воровать помаленьку. Подожду, пока эпоха сменится. <…>
– И вот, – мой мертвый друг обвел руками окружающее пространство, – у тебя получилось! Дожил! Будущее – настало! Магазины длиной в километр! Кредитные карточки! Теплые гаражи под землей! А ты – кланяешься в ноги барыгам и процентщикам, и тебе опять не нравится! Снова виновата эпоха, да? <…> Эпоха не виновата. Эпоха всегда одна и та же. Разгадка внутри тебя»…
Таких слов не говорила советская литература, и, сказанные сейчас, они внушают надежду: как знать, не произойдет ли то же и с народом, пусть не сегодня и не завтра.
В-третьих, упомянутая независимость от власти, вдохновение, а не угодливость, позволяют писать правду. Никогда после 1917 г. наша литература не была так правдива в основной массе появляющихся произведений. Как и в XIX в., мы узнаем о себе, о нашей былой и текущей жизни только из литературы, только она не лжет, ибо изображает, а не сочиняет.
Что бы, к примеру, мы знали о трагедиях Таджикистана и русских в Таджикистане после распада СССР, не будь романа А. Волоса «Хуррамабад» [2000]? Уже начали забывать безумие Чеченской войны; Вяч. Миронов, а за ним З. Прилепин напомнили романами «Я был на этой войне» и «Патологии» [2004]. А. Терехов, используя опыт работы директором пресс-центра префектуры Западного административного округа Москвы, понарассказал в романе «Немцы» [2011] такого о нравах новейшей русской администрации, что бледнеют персонажи бюрократов Салтыкова-Щедрина. Широкий метафоризм книги заставляет, кстати, вспомнить многочисленные образы немцев в нашей литературе. Об одном из них, Штольце, Гончаров заметил в статье «Лучше поздно, чем никогда»:
«Меня упрекали за это лицо <…> Отчего немца, а не русского поставил я в противоположность Обломову? <…>
Особенно, кажется, славянофилы – и за нелестный образ Обломова и всего более за немца – не хотели меня, так сказать, знать. Покойный Ф. И. Тютчев однажды ласково, с свойственной ему мягкостью, упрекая меня, спросил “зачем я взял Штольца!” Я повинился в ошибке, сказав, что сделал это случайно: под руку, мол, подвернулся!