М. Шишкин эпиграфом к роману «Венерин волос» взял фразу: «И прах будет призван, и ему будет сказано: ”Верни то, что тебе не принадлежит; яви то, что ты сохранял до времени”. Ибо словом был создан мир и словом воскреснем». Любопытная деталь: в апокрифическом «Откровении Варуха, сына Нерии» последней фразы нет, она сочинена автором. Однако это не упрек, в моих глазах это – выражение авторского взгляда на сущность литературы, ибо в его же романе «Письмовник» сказано: «Все настоящее ничтожно, никчемно, если оно не ведет к словам и если слова не ведут к нему. Только слова как-то оправдывают существование сущего, придают смысл минутному, делают ненастоящее – настоящим, меня – мной»…
Возразить нечего: я становлюсь собой только средствами слова, когда обо мне сказано мной ли, кем другим, поэтому слово – жизнь человека.
Фауст Гёте ошибся, утверждая: в начале было дело. Нет, слово, ибо пока о деле не сказано, его как бы и нет. И вот современная литература стала говорить о том, что было и есть, но о чем молчали и молчат.
А. Терехов в повести «Бабаев» [Сб. «Это невыносимо светлое будущее», 2009] пишет о жизни реального человека, преподавателя русской литературы в МГУ на факультете журналистики. «Если берешься сохранить подольше чужую жизнь, ты должен гнаться не за выразительностью, а за полнотой – до последней искры, щепочки, до последнего пера, а не отбирать потяжелей, и только бронзу, и ровно столько, сколько на могилу, памятник герою и себе».
Это и есть истинная задача литературы – сохранить жизнь в слове.
Б) Именно потому, что вернулось такое отношение, вернулся взгляд на человека – единственную ценность всемирной биологической жизни, уникальное явление органической материи.
Это совершенно новый взгляд для нашего сознания, которому десятилетиями внушалось, что не о себе надо заботиться, даже не о ближнем, а о родине, грядущем коммунизме, о человечестве. Большевистская словесность внушала: откажись от себя, ты на службе великому делу, оно – твоя цель, твой смысл, ради этого ничего не жалко. Всего один пример из десятков и сотен. В рассказе И. Катаева «Поэт» [1928] герой так оценивает положение человека в России (идет Гражданская война):
«Мы все погибнем, – прибавил он строго, – не сегодня, так завтра, не завтра, так через десять лет. Все! Мы – обреченное поколение. <…> И нечего нам добиваться от жизни для самих себя чего-нибудь светлого. Это просто мешает нашему делу. <…> Нет, синьор, раз уж взялись перестраивать мир, так нечего за хорошую жизнь цепляться… <…>
– Значит, мы не имеем права на личное счастье? – спросил я со вздохом.
– Нет, – отрезал Гулевич и быстро отошел от меня…»[441]
То есть ничего личного, никакого «я», оно – пережиток, буржуазное мировоззрение.
Но что осталась у тех, кто этому поверил, когда обнаружилась бездонная пустота этого дела?
И в который раз в нашей истории только литература не бросила человека (она, мы имеем в виду современную литературу) сказала ему: у тебя остался ты, и больше тебе не на что рассчитывать, надеяться.
В романе Е. Водолазкина «Лавр» [2012] как раз на эту тему беседуют персонажи – паломники в Иерусалим:
«…Сказал паломник Вильгельм, что бесы никогда не являются в единственном образе, но всегда во множестве.
Все Божественное и истинное единственно, сказал паломник Фридрих, все бесовское и поддельное множественно».
Слишком прозрачная метафора, чтобы пробежать ее мимоходом. Множественность (народ, человечество, государство, мы) всегда господствовала в официальной эстетике / идеологии большевизма, в советской литературе. Единственность, уникальность индивидуальности всегда были подозреваемы, гонимы, истребляемы. Поощрялась посредственность, равность остальным, неразличимость в массе. «Мы каждого гения потушим в младенчестве», – программа Шигалева (Достоевский «Бесы») выполнялась неукоснительно.
Герой романа А. Терехова «Каменный мост» [2008] приходит в ужас от сознания смерти:
«Всякая жизнь… кончится моей смертью, мысли-утешения о будущих придурках внуках и детях – это обезболивающий укол, чтоб дохли без лишних хлопот для окружающей молодой своры, без ночных криков ужаса, без цепляний за рукава санитарок и врачей: не отдавайте меня туда!!! Судьба человечества меня не волнует, человечества давно нет, в нем нет ничьего “я”, и кому оно на хрен сдалось?! – меня волнует моя жизнь, мое дыхание, я. Мне нужен я».
Где, зададим риторический вопрос, в произведениях советской литературы герой задумывается над этой страшной и определяющей бытие человека проблемой? Кто из ее бесчисленных персонажей додумался до мысли «Мне нужен я»? А ведь без ответа на эти вопросы нет человека, он из всего биологического материала планеты размышляет над этим, иначе не вполне человек, а то и не человек вовсе.
Герой Терехова совсем как персонаж Достоевского в «Записках из подполья»:
«…На деле мне надо, знаешь чего: чтоб вы провалились, вот чего! Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить».
В такой парадоксальной форме у Достоевского выражена мысль, до сих пор не освоенная на российских просторах: нет ничего важнее человека. И современная наша литература эту мысль осваивает, «сирота запевает голосом отца».
И еще из Терехова:
«…всех и заставили жить так, словно смерти нет. Словно все кончается хорошо. Все вообще хорошо. Плохих финалов нет. Будет еще серия. Всегда есть повод развлечься. Все смеются. Только ненадолго прервемся на рекламу. Словно все мы окончательно не сдохнем навсегда. Словно есть что-то важнее этого “нет“ на свете. Об этом не говорят, не поют, детей не учат – смерти нет. Этого не замечает телевизор – смерти нет. Молодость, и веселье, и новые товары!»
Это – явная сатира не только на современную жизнь, но и на советскую литературу с ее штампами счастливого конца. Заметьте, кстати: произведения нашей «прокрустовой словесности» не имели, во-первых, несчастных финалов (исключения редки); а во-вторых, всегда завершались так, что не оставляли вопросов. Нет открытых концов, если определить этот прием.
В нашей же классике, в современной литературе только они и есть. Эта литературная форма означает, что и судьба персонажа открыта, ибо таково вообще положение человека в мире, у человека много путей в жизни, и он сам не знает, какой из них его, поэтому надо все испробовать. Ничего этого не было в советской литературе, там один путь, и потому в романах закрытые (счастливые) концы.
Сколько поколений воспитывалось на педагогических утопиях А. Макаренко и А. Гайдара, пока потомки тех литературных героев на собственном горчайшем опыте не убедились в абсолютной фиктивности мира тех книг, каким, впрочем, вообще был весь мир советской литературы (отбрасываю исключения, не ими определялась тогдашняя словесность). Еще не написано о том, что испытали упомянутые потомки, психологически дезориентированные фикциями советской литературы. Мне известен лишь прекрасный рассказ М. Елизарова «Меняла» [2012] о мальчике, воспитанном на книгах Гайдара и его продолжателей, о его отчаянии от столкновения с подлинной реальностью и о том, как он, повзрослев, сам (!) нашел в себе силы справиться с тем утопическим ядом («вымышленное советское детство разлетелось на брызги и осколки. До шестого класса я сберегал весь этот художественный пшик, словно праздничный шар в коробке с ватой»).
Мы все еще очень далеки от осознания, что происходящее с нами, со страной (подчеркнем) есть результат нашего индивидуального / личного поведения, и потому все мы готовы спрятаться за якобы спасительные доводы «интересов государства, родины, народа» и пр. На самом деле такие аргументы попросту освобождают каждого от индивидуальной ответственности, личного выбора.
В 1921 г. Замятин написал статью «Я боюсь», несколько слов из нее стали знаменитыми: «Будущее нашей литературы в ее прошлом». Обычно их читают как пессимистический прогноз, очень скоро оправдавшийся: русская литература в том значении, в каком пользовались этим понятием до 1917 г., и впрямь быстро исчезла, остались писатели, угождавшие власти (отбросим исключения, не о них речь, а о правиле).
Однако сегодняшнее положение нашей литературы позволяет прочитать упомянутые слова иначе. Да, будущее нашей литературы в прошлом. Но имея такое прошлое, о будущем можно не беспокоиться, и настоящее положение литературы свидетельствует, что созданное в XIX столетии не пропало, но лишь ушло под землю, так сказать, в катакомбы под ледяным покровом большевистской эстетики. Но теперь эта подземная жизнь вышла наружу, причем так, что у нее нет обратного хода, как произошло после 1917 г.