– Дура Санька. Дразнит брата. Царапаются…
– Златая пора, – вздохнул Данилыч. – Вот царица наша… Зрелые лета, а ума у неё…
– Не совладал?
Выронила книжку, развеселилась. Верхняя губка, арсеньевская губка, уголком вперёд, вздрагивает от любопытства, открывает мелкие беличьи зубки.
– Вожжа под хвост… Забылась. Что она без меня!
– А ты без неё?
Беспощадна Варвара. «Не сумел совладать» – куснула в больное место. Усмешка чуть свысока, боярская, и всё-таки терпит безродный князь, терпит безропотно, с неким сладострастьем даже. Не потому ли, что винит себя – настоять надо было, купить ей мужа да привести, благословить…
Рассказал о случившемся во дворце подробно. Царица удивила его и расстроила. Пашке наглость с рук сошла. Стало быть, он в авантаже… Ей бы опереться на друга испытанного и власти ему прибавить – отменой следствия, высоким градусом.
– Накось, помирила… Бояться ей нечего. Коли я с ней да гвардия, любого обломаем.
– Ишь ты, Аника-воин!
– Разве не так?
– Ой, пресветлый! Царскую палку тебе не поднять.
– Дай срок!
Вспоминая неудачу, Данилыч пришёл в неистовство. С Пашкой мир невозможен, он козни строит, задирает первый, ядом брызжет.
– Вижу, – Варвара покачала головой с грустью – Вижу, каков мир у вас. До первой драки. А Катерина… Каково бедной, между двух огней! Умна ведь баба-то… Она и тебя выручает, а то прёшь напролом. Надорвёшься… Нынче другое требуется.
– Чего другое?
– Рафинэ[260].
Сощурилась, будто нитку в иголку вдела. Искорки в тёмно-серых запавших глазах. Спросила, знает ли пресветлый, что значит рафинэ. Он отмахнулся. Солдат он, груб, прощенья просит – не рафинирован.
– Самодержица… Миротворица… решила быть доброй со всеми, блаженная Екатерина.
– Дай-то Бог!
– Возомнила о себе…
Гвардейцы в то утро под окнами дворца голосили – отец наш умер, мать наша жива. Вот и смутили бабу… Забыла, как супруг её, великий царь поступал.
– Палку кто-то должен взять, милая. Без палки нельзя, слабого правителя в грош не ставят. Речено ведь – презренье подданных опаснее, чем ненависть.
Мудрость этой сентенции, услышанной давно, в пьяной компании, поражает князя. Участник трудов и борений Петра, он вынес убеждение – доброе, справедливое достигается лишь понужденьем. Люди, ведомые твёрдо, грозно, славят монарха, лобызают палку, которая бьёт их и учит.
– Кабы мы с государем разлюбезно да рафинэ… Где бы мы были? В сырой земле, миленькая… Стрельцы бунтовали, ты ещё сопливая была… Как с ними, скажи! Может, рафинэ?
Данилыч вскочил. Пожалуй, довольно.
– Сажай Марью за французский, – напомнил он, уходя.
Царь и камрат словно мясники – сапоги в крови, штаны, рубахи… Лужи кровищи. Два десятка злодеев прикончил Алексашка, рубя наперегонки с царём. И бояр бы этих – бородами отделались…
Отчего вспыхнуло вдруг зрелище стрелецкой казни[261], стародавнее? Пашка распалил. И он на плахе, ничком, в ряду приговорённых.
Дождётся Пашка…
«Печаль кровь густит и в своём движении останавливает и лёхкое запирает, а сердитование кровь в своём движении горячит. И ежели кровь есть густа и жилы суть заперты, то весьма надлежит опасаться такой болезни».
Совет докторов затвержён, беречься надо – хоть для того, по крайности, чтобы пережить побольше завистников. Не выносят люди чужого успеха, чужого богатства – оттого и хулят, сеют клевету, пытаются уничтожить. Человек есть не токмо ложь – сосуд пакости всяческой.
Полтора часа нежился в мыльне. Глотал, врачуя нервы, растёртый рог горного козла безоара. Смотрел из окна на Зимний – ехать завтра, жалобиться?
Сама позовёт.
Уединился в своих покоях. Дурное настроение он прячет, Дарья толкнулась – прогнал, сославшись на дела.
Прошёл в Ореховую.
Состязаясь с Петергофом, где кабинет царя отделан дубом, князь избрал дерево не менее ценное. Ореховая мелькает то и дело на страницах «Повседневной записки» – хозяин отдыхает в гостиной, «бавится в шахматы», предаётся размышлениям, обсуждает вопросы особо важные с персонами значительными. Частыми гостями были Пётр и Екатерина, а когда царица навещала Меншиковых одна, ей, сластёне, накрывали в Ореховой «конфетный стол».
Удостоит ли снова?
Пётр любовался видом из окон на запад и юго-восток. Петербург – его детище, его парадиз[262] – открывался почти весь: крепость Петра и Павла, маковки Троицкой церкви за ней, на главной площади столицы, а на том берегу, напротив, во дворе Адмиралтейства строились, оснащались фрегаты, галеры, линейные многопушечные великаны. Скользя вверх по течению реки, за Зимним, Царицыным лугом, царским домом в Летнем саду, взор достигает Литейного двора, дымящего на горизонте, а обратившись на запад, охватывает устье Невы, морскую гладь, корабли, корабли…
Широта и ясность панорамы снаружи, внутри же переливы коричневых, солнечных тонов на ореховых панелях, струйки золота, взбегающие по тёмным пилястрам, лепные мазки коринфского ордера, их венчающие, – декор дворцовый и вместе укромная благость часовни. Она и есть место священное для князя – эта комната, ибо в ней, более чем где-либо в доме, ощутимо присутствие Петра. Шахматные фигуры – янтарные на янтарной доске – хранят тепло его рук.
Портрет, помещённый здесь, писан в Голландии, латы на молодом царе тяжелы, нелепы – заартачился художник, противна была этикету рубаха плотника в пятнах смолы. И видятся светлейшему другие рубахи, взлохмаченные головы, ватага отчаянных русских и он сам. Весело жили, дружно, одной семьёй.
Куда это делось?
Снял пешку, сжал её в горсти, соприкасаясь с ушедшим и неразлучным.
Рассуди, государь!
Ошибётся твоя супруга. Неужели дозволено будет Пашке язвить, интриговать, порочить? Возрадуются Долгорукие, Голицыны, напустят ревизоров. Числили долгов на миллион, рыщут, слыхать, насчитали уже полтора. Множится у них в глазах.
Опять вызовут на допрос? Опять начнут теребить – подай да подай оправданье, да чтоб по всей форме. Где их взять? Великий государь расписок не требовал.
Его воля была – сотворить из пирожника князя. Божье – Богови, кесарево – кесарю, князю – княжеское. Или в рубище, в лаптях оставить его?
Если бы вещи могли говорить… Вот перстень – немой свидетель… Светлейший хорошо помнит, как достался. Ночь во взятом Азове, груда трофеев на полотне, луна обливает сияньем оружье, отягощённое золотом, серебром, самоцветами, женскую рухлядь. Царь равнодушен. Это кольцо с изумрудом надел на палец самолично. Ослепил камень, немотой сковал.
– Из моей доли, – сказал царь, желая ободрить, засмеялся, обнял денщика.
Куда деть? Колюч, рвёт испод рукава, задевает. Завернул денщик в тряпицу сказочное богатство, спрятал в сумку. Первый офицерский градус, дворянство воодушевили больше.
А потом… По существу, из доли царя, презревшего роскошь, возник сей дом на Васильевском острове. Отколотил фатер, увидев голландские изразцы, поменявшие адрес, а когда камрат, угрызаясь, оклеил покои бумажными шпалерами, учинён был ему разнос. Негоже прибедняться. Царя, вишь, простота не унижает, ему можно, а пирожнику бывшему нельзя.
Забыть пирожника…
Казна государства была камрату открыта. На нём Петербург. Крайнее шло поспешанье. При всём том – по воле царя обзавёлся губернатор сиими хоромами. Разве его одного и фамилию его ублажают? Так нет – зданье это публичное – контора губернатора и прибавленье к царским дворцам, зимнему и летнему, в коих за теснотой никакого чрезвычайного собранья не созвать.
Но злобствующих не остудишь. Что Васька Долгорукий, что Пётр Голицын – аспиды оба. Уже десять лет, как строчат перья в следственной канцелярии, царапают бумагу, царапают душу.
– Из шведского обоза сколько взято?
Полтавский бой на картине – глянул князь, и снова мытарят его ревизоры. Сдаётся, вломились и сюда, в Ореховую. Чего ещё спросят? Откуда зеркало в янтарной раме? Откуда комод?
– Великий государь отчёта не требовал.
Сдаётся, и Пашка тут, лапает комод венецианской работы, теребит ящички, суёт длинный нос.
– Добыча записана?
– Деньгами, когда нагнали шведов у Днепра, оказалось двадцать тысяч девятьсот тридцать девять золотых. Потратил на войско, на покупку палаток, ну и на себя.
– Много ли на себя?
– Тяжко выделить. Расписки не нужны были, великий государь верил и так.
– В Гданьске от купцов деньги брал? А в Померании, в Мекленбурге, в Шверине?
– Города мне платили, добровольно.
Для того чтобы он – командующий – не допускал грабежа. Сие в обычае. Получал, а расходов-то было… Подарки союзникам – тысяча червонных прусскому министру, датскому генералу трость с алмазами, датскому провиантмейстеру алмазный перстень, понеже он русских солдат кормит.
– Именья, сказывают, вымогал. Вот жалоба есть…