– Что теперь?
– Он сказал это вновь. «Дорогая Мелинда».
Внезапно она сорвалась с места, будто преследуя говорившего, зажигала свет в каждой комнате, в которую входила. Я следовал за ней по всему первому этажу, выключал свет, как только она выходила из очередной комнаты. Когда мы вернулись в прихожую, обойдя первый этаж, Амалия уставилась на лестницу, ведущую на второй.
Долго стояла, как зачарованная, с перекошенным от отвращения лицом, а на мой вопрос: «Что происходит?» – ответила:
– Он отвратительный. Грязный. Мерзкий.
– Кто? – переспросил я, с одной стороны, думая, что это очередная выдумка Амалии, с другой – веря ей.
– Я не буду повторять, что он сказал, – заявила она и выскочила на крыльцо через распахнутую дверь.
Я стоял у лестницы, глядя вверх, гадая, разыгрывала она меня или говорила серьезно, когда услышал тяжелые шаги в коридоре второго этажа. Потом заскрипели ступени, словно кто-то спускался по лестнице. Скрип добрался до площадки между пролетами, послышался треск, будто старая доска переломилась, не выдержав опустившегося на нее веса. Лестницу окутывал сумрак, который скрывал не все. Но того, кто спускался – если спускался, – я разглядеть не мог, как не видел Клода Рейнса в старом фильме «Человек-невидимка».
Всякое плохое случается с хорошими людьми, когда рядом появляются невидимки или им подобные. Я быстро ретировался, плотно закрыв за собой входную дверь, и присоединился к Амалии. Мы спустились по ступенькам и поспешили по дорожке, ведущей к улице.
– Что это все значит? – спросил я, когда вы выходили из калитки.
– Не хочу сейчас об этом говорить.
– А когда захочешь?
– Дам тебе знать, – ответила она по дороге к нашему дому.
– Наверное, нам придется съесть это печенье самим.
– Да. Она не любит овсяное печенье с грецким орехом.
– А он не любит с шоколадной крошкой. И я не думаю, что нашему новому соседу оно придется по вкусу.
– Это не новый сосед, – заверила меня Амалия, когда мы спешили к нашему дому, проходя под высоким платаном.
– Но кто-то там есть, – я глянул на дом Клокенуола.
4
Сидя в моей комнате у окна, глядя на соседний дом в зазор между задернутыми занавесками, я пытался вспомнить все, что знал о Руперте Клокенуоле. Он чуть ли не сорок лет преподавал английский язык в средней школе Джефферсона. В шестьдесят два собирался выйти на пенсию, но умер за месяц до окончания учебного года.
За свою карьеру дважды признавался в городе «Учителем года». Не женился. Некоторые думали, что он гей, но его никогда не видели в соответствующей компании. В те дни люди не сомневались, что все геи жеманничают или сюсюкают, а то и проделывают и первое, и второе одновременно, и запястья у них без костей. За мистером Клокенуолом ничего такого не замечалось. Он никуда не уезжал в отпуск. Говорил, что не любит путешествовать и вообще домосед. Всегда отклонял приглашения соседей заглянуть в гости, извинялся и обязательно присылал цветы в благодарность за приглашение. Ни о ком не сказал дурного слова. Мягкий и мелодичный голос. Теплая улыбка. Любил возиться в саду. Выращивал потрясающие розы. В домашней обстановке отдавал предпочтение брюкам цвета хаки и клетчатым рубашкам с длинным рукавом. В более холодные дни надевал кардиган. Однажды нашел раненую птичку. Вы́ходил и отпустил, когда она вновь смогла летать. Всегда покупал печенье герл-скаутов, по десять или двенадцать коробок. Когда местный отряд продавал подписки на журналы, покупал и их, а когда однажды они предложили купить связанные вручную прихватки, взял дюжину. Не мог отказать герл-скаутам. Домашних животных не держал. Говорил, что на кошек у него аллергия, а собак он боится. При росте в пять футов и девять дюймов весил фунтов сто шестьдесят. Светло-синие, словно выбеленные глаза, светлые, переходящие в седину, волосы. Лицо столь же запоминающееся, как чистый лист бумаги.
Руперт Клокенуол представлялся мне слишком уже неприметным, чтобы подняться из могилы и призраком вернуться в дом. Чем больше я думал о том, что произошло в его доме, тем сильнее крепла уверенность, что я все неправильно истолковал. Через час, так и не увидев ничего интересного в зазоре между занавесками, я спустился вниз, чтобы помочь Амалии по хозяйству.
Мы проработали полчаса – застилали кровати в родительской спальне, пылесосили, вытирали пыль, – прежде чем я спросил, готова ли она поговорить о том, что произошло. Она ответила, что нет.
Еще через сорок минут, на кухне, когда, переделав все, мы чистили морковь и картошку к обеду, я спросил ее вновь, и она ответила:
– Ничего не произошло.
– Но на самом деле что-то произошло.
Амалия заговорила, сосредоточенно чистя картофелину:
– Что-то бы произошло, если б один из нас или мы оба настаивали, что это так. Если мы оба решим, что ничего не произошло, тогда ничего и не произошло. Ты же знаешь, как говорят: если дерево падает в лесу, но никто этого не видит, значит, оно и не падало. Ладно, хорошо, я знаю, что на самом деле говорят иначе. Если дерево падает в лесу и никто этого не слышит, значит ли это, что оно упало беззвучно. Но моя версия – логичное следствие. Абсолютно логичное. Никаких деревьев в доме Клокенуола не падало, следовательно, нечего там видеть или слышать. Тебе двенадцать, может, ты воспринимаешь сказанное мною бессмыслицей, но еще несколько лет математики и курс логики помогут тебе понять. Я не хочу об этом говорить.
– Раз ничего не произошло, то ты и не хочешь об этом говорить?
– Именно.
– Ты напугана или как?
– Бояться нечего. Ничего не произошло.
– Что ж, по крайней мере, сейчас мы об этом говорим.
Она бросила в меня картофельную шкурку, которая прилипла к щеке, и я сказал:
– Издевательство над родным братом!
– Ты еще не знаешь, что такое издевательство.
5
Тем же вечером, после того как мы вымыли и вытерли посуду, но прежде чем отец предложил мне пойти в гараж, я отправился туда сам, с саксофоном, тогда как сестра осталась за кухонным столом, где мать обкуривала ее и объясняла, почему картофельное пюре не самый лучший гарнир к жареной курице, пусть даже наши родители положили себе добавку.
Я не сразу начал играть, решив послушать классическую музыку больших оркестров. В углу гаража стоял дешевенький стереопроигрыватель, и пластинок у нас хватало, включая виниловые 1930-х годов, которые мы купили за сущие гроши в магазине подержанных пластинок. В этот вечер я остановил свой выбор на оркестре, который назывался «Энди Керк и его Облака радости». Несколько раз в тридцатые годы и в начале сороковых они становились почти знаменитыми, но не более того. Теперь, тридцать лет спустя, я обожал их тенор-саксофониста Дика Уилсона, Теда Доннелли, одного из лучших тромбонистов того времени, какой свинг-оркестр ни возьми, но больше всего меня потрясала игра на рояле Мэри-Лу Уильямс. Я сидел на деревянном ящике и уже дважды прослушал «Фрогги боттом» и по разу – «Прогуливаясь» и «Раскачиваясь», прежде чем подошла Амалия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});