– Более сорока лет живу я теперь на свете и что же вижу, что выдвигается вперед: труд ли почтенный, дарованье ли блестящее, ум ли большой? Ничуть не бывало! Какая-нибудь выгодная наружность, случайность породы или, наконец, деньги. Я избрал последнее: отвратительнейшим образом продал себя в женитьбе и сделался миллионером. Тогда сразу горизонт прояснился и дорога всюду открылась. Господа, которые очей своих не хотели низвести до меня, очутились у ног моих!..
– Все это я очень хорошо знаю и понимаю… – подтверждала Настенька.
Калинович между тем все больше и больше приходил в волненье и выпил еще вина.
– Послушайте, – начал он, беря Настеньку за руку, – я теперь немного пьян, и это, может быть, первая еще откровенная минута моя после десяти лет адского, упорного молчания. Вы, мой маленький друг, и вы, капитан, единственные в мире люди, которые, я желал бы, чтоб хоть сколько-нибудь меня любили и понимали… Послушайте! Знаете ли вы, что с первого дня моего брака я сделался чиновником, гражданином, как хотите назовите, но только уж больше не принадлежал себе. Я искал и желал одного: чтоб сделать пользу и добро другим; за что же, скажите вы мне, преследует меня общественное мнение? Богач – я почти веду аскетическую жизнь. Быв чиновником, я работал день и ночь, подкупал на свои деньги шпионов, сам делался фискалом, сыщиком, чтоб открыть какое-нибудь ничтожное зло. На настоящем моем посту я сломил губернатора, который пятнадцать лет тяготел над губернией и сосал из нее деньги. Отъявленного мерзавца, известного вам князя Ивана, я посадил за уголовное преступление в острог и, может быть, еще каких-нибудь пять или шесть взяточников выгнал из службы. И за все это… за то, что я очищаю губернию от подобного сора, меня же обвиняют… Двух-трех учителей, в честности которых я был убежден и потому перевел на очень ничтожные места – и то мне поставлено в вину: говорят, что я подбираю себе шайку, тогда как я сыну бы родному, умирай он с голоду на моих глазах, гроша бы жалованья не прибавил, если б не знал, что он полезен для службы, в которой я хочу быть, как голубь, свят и чист от всякого лицеприятия – это единственная мечта моя… Это слава моя… Кроме этого у меня ничего нет в жизни… – Проговоря это, вице-губернатор закрыл лицо руками и склонил голову.
– Как сведешь все это в итог, – продолжал он каким-то озлобленно-насмешливым тоном, – так выходит далеко не пустяки – жить в обществе, в котором так еще шатко развито понятие о чести, о справедливости; жить и действовать в таком обществе – далеко не вздор!
– Кто ж с этим не согласится? Но зачем принимать так к сердцу? – возразила было Настенька.
– Принимать к сердцу! – повторил с усмешкой Калинович. – Поневоле примешь, когда знаешь, что все тут твои враги, и ты один стоишь против всех. Как хочешь, сколько ни дай человеку силы, поневоле он ослабеет и будет разбит.
Разговор на некоторое время прекратился, и, так как ужин кончался, то капитан с Михеичем стали убирать со стола. Настенька с Калиновичем опять остались вдвоем.
– А что жена твоя? Скажи, пожалуйста, – спросила она.
Слова эти точно обожгли Калиновича. Он проворно приподнял голову и проговорил:
– С женой нас бог будет судить, кто больше виноват: она или я. Во всяком случае, я знаю, что в настоящее время меня готовы были бы отравить, если б только не боялись законов.
– Господи! Что ж это такое, друг мой, ты говоришь? – произнесла Настенька и, подошедши к Калиновичу, положила ему руку на плечо. – Зачем ты в таком раздраженном состоянии? Послушай… молишься ли ты? – прибавила она шепотом.
– Молюсь! – отвечал Калинович со вздохом. – Какое странное, однако, наше свидание, – продолжал он, взмахнув глаза на Настеньку, – вместо того чтоб говорить слова любви и нежности, мы толкуем бог знает о чем… Такие ли мы были прежде?
– Да; но что ж? Мы любим друг друга не меньше прежнего!
– Я больше, – проговорил Калинович.
– А я разве не тоже? – подхватила Настенька в поцеловала его.
Вошли капитан и Михеич. Она села на прежнее свое место. Некоторое время продолжалось молчание.
– Прощайте, однако, – проговорил вдруг вице-губернатор, вставая.
– Куда ж ты? – спросила Настенька.
– Домой, – отвечал Калинович. – Я нынче начинаю верить в предчувствие, и вот, как хочешь объясни, – продолжал он, беря себя за голову, – но только меня как будто бы в клещи ущемил какой-то непонятный страх, так что я ясно чувствую… почти вижу, что в эти именно минуты там, где-то на небе, по таинственной воле судеб, совершается перелом моей жизни: к худому он или к хорошему – не знаю, но только страшный перелом… страшный.
– Очень понятно это предчувствие, – возразила Настенька, – встретился со мной и, конечно, будет перелом.
– Нет, это не то! Прощай!.. Прощайте, Флегонт Михайлыч, – проговорил Калинович и пошел.
Настенька с некоторым беспокойством и с грустью проводила его до передней. Капитан бросился ему светить, а Михеич, подав ему шубу и взяв от Флегонта Михайлыча свечку, последовал за вице-губернатором до самого экипажа.
– Не ушибитесь тут, ваше превосходительство, сохрани вас господи! – предостерегал он его, слегка придерживая под руку, и потом, захлопнув за ним дверцы в карете, присовокупил, расшаркиваясь на грязи: – Покойной ночи вашему превосходительству желаю!
– Спасибо! – сказал ласковым голосом Калинович и уехал.
Предчувствие его по приезде домой оправдалось. На слабо освещенной лестнице ему попалось под ноги что-то белое.
– Это что такое? – спросил он лакея, который встречал его.
– Ящик… барынин, – отвечал тот нетвердым голосом.
– Зачем же он тут?
Лакей еще больше замялся.
– Они уехать изволили, так в карету не установился, и оставили тут.
– Как уехала, куда? – спрашивал Калинович, продолжая идти.
– В дорогу, должно быть, на почтовых… Письмо там на вашем столе оставлено, – отвечал лакей совсем уж бледный.
Вице-губернатор, наконец, остановился и посмотрел ему несколько времени в лицо.
– Гм! – больше простонал он и, переведя дыханье, прошел в свой кабинет. Там действительно на столе лежала записка от Полины. Она писала:
«Последний ваш поступок дает мне право исполнить давнишнее мое желание и разойтись с вами. Если вы вздумаете меня преследовать и захотите силой заставить меня жить с вами, я обращусь к правительству и буду у него просить защиты от вас».
По всему было заметно, что Калинович никак не ожидал удара с этой стороны. Удивленный, взбешенный и в то же время испуганный мыслью об общественной огласке и другими соображениями, он на первых порах как бы совершенно потерялся и, сам не зная, что предпринять, судорожно позвонил.
Вбежал лакей.
– Пошел, скажи карете, чтоб она ехала туда, где я сейчас был и там отдать эту записку! – сказал он, подавая лоскуток бумаги, на которой написал несколько слов.
– Погоди! – крикнул вице-губернатор. – Послать жандарма к полицеймейстеру и велеть ему от моего имени, чтоб он сию же секунду ехал в острог, осмотрел бы там, все ли благополучно, и сейчас же мне донес. Распорядившись таким образом, он тряхнул головой, как бы желая тем придать себе бодрости, и вошел в спальню Полины. Шифоньерка, в которой по обыкновению хранились вещи и деньги, была даже не затворена и совершенно пуста. Калинович усмехнулся и возвратился в свой кабинет. Здесь, опустившись в кресло и с каким-то бессмысленным выражением в лице, он пробыл до тех пор, пока не вошла с беспокойным лицом Настенька, за которою он и посылал карету.
– Поздравьте меня: я теперь человек совершенно свободный… разводок! – встретил ее вице-губернатор на первых же шагах.
– Что такое случилось, скажи, пожалуйста! – говорила она, садясь, но не снимая ни салопа, ни шляпки.
– Ничего!.. Комплот… заговор составлен против меня. Я недаром ее застал у него… Вон оно откуда все это идет!.. Целая галерея, я думаю, мин и подкопов подведена теперь, чтоб разом взорвать меня… Поглядим… посмотрим… – говорил он, как-то странно пожимая плечами.
Настенька со страхом смотрела на него. Раздавшийся в зале звук сабли дал знать, что приехал полицеймейстер. Калинович вышел к нему.
– Что скажете? – спросил он с беспокойством.
– Все благополучно, – отвечал полицеймейстер.
– А арестант, князь Иван Раменский?
– Содержится. Спит теперь.
Калинович некоторое время думал.
– Так как к допросам он не будет требоваться, то заколотить его камору совершенно и пищу давать ему в окошечко, – проговорил он строго повелительным голосом.
Полицеймейстер был человек привычный и по натуре своей склонный ко всякого рода крутым мерам; но, услышав это приказание, несколько смутился.
– Предписание на то от вашего высокородия будет? – спросил он.
– Будет-с!.. – отвечал вице-губернатор.
Полицеймейстер откланялся. Настенька слушала этот разговор, дрожа всем телом.