дрогнувшим голосом. — Сколько пережито народом! И на фронте, и здесь... А что, Антон Корнеевич, хорошее дело мы сегодня успели сделать. Сотни четыре соотечественников избавили от нового для них рабства.
Военнопленных выстроили вдоль насыпи. Капитан Ивакин деловито прохаживался перед ними, делая перекличку.
— Ради такой минуты стоило жизнь прожить, — взволнованно произнес Щербак.
3
Мама, ты не отвечаешь на мои письма. Где они? Затерялись? Плывут морями, едут почтовыми вагонами или, может, не нашли адресата, потому что тебя нет в Сивачах?
Я подхожу к карте, измеряю на глазок расстояние от Брюсселя до Сивачей, которые не обозначены даже крохотной точечкой. А я обозначил, для себя. Достаточно взглянуть в то место — и вот они, удивительно близкие, не верится, сколько тысяч километров, вспаханных солдатскими лопатами, вместилось на этом бумажном пространстве.
Ты молчишь, а мне сейчас так трудно.
Неделю назад я ездил к Эжени в Пульсойер. Мне нравилось появляться у нее именно так, без предупреждения, хотя Эжени и уверяла, что нет такого дня, когда она не поджидала бы меня.
Приехал и, как говорят в таких случаях, поцеловал замок...
— Мсье Щербак?
Передо мной стояла незнакомая женщина.
— Не удивляйтесь, вы меня не знаете. Я живу напротив. Эжени оставила для вас письмо.
Я растерянно смотрел на конверт.
— Письмо? Что за письмо? А где она... она сама?
— Не знаю, мсье. Возможно, у деда. Дня три, как уехала...
Не помню, как я очутился в Серене.
— Мог бы и на день раньше заскочить, — с обидой проворчал Дезаре. — Я ждал тебя вчера до последней минуты. Эх, Антуан! Художники народ честолюбивый.
Только теперь я вспомнил, что обещал приехать на открытие выставки портретной галереи Рошара «Пепел Клааса...»
— Прости, — сказал я. — Замотался.
На самом же деле я забыл. В последнее время полковник Свиридов не давал передохнуть, работы было по горло. И все же вчера я мог бы приехать в Серен, если бы не повлекло к Эжени.
Мы прошли в библиотеку. В ней за эти годы ничего не изменилось — точно так же беспорядочно заставлены книгами полки во всю стену, на письменном столе литографии, возле стола два кожаных кресла... Мольберт Дезаре поспешно задвинул в темный угол, чтобы освободить для меня проход.
— Нехорошо прятать работу от друзей, — заметил я.
Дезаре сделал вид, что не расслышал.
— А знаешь, посетители толпились около твоего портрета. Что-то удалось мне там поймать такое... такое... — он щелкнул пальцами.
— Мой друг Андрей Савдунин уверяет, что пальцами можно сказать больше, чем словами.
— А что! Твой друг прав. Он не художник? — Дезаре порылся на полке, бросил на стол тяжелый фолиант. — Грегуар Клей, «Эмоция жеста». Капитальный труд! Жест — это динамика, а без нее рисунок мертв. Если хочешь знать, то в твоем лице...
Дезаре развивал мысль о гармонии движения, всегда изменчивой, а потому почти неуловимой, а я смотрел на подрамник — сквозь полотно смутно просвечивались контуры женской головы.
— Сюзи? — спросил я.
И снова он уклонился от ответа.
— Филипп подал гениальную идею. А впрочем, эта идея, кажется, принадлежит Николь. За аренду павильона с меня запросили такую цену, что через три дня я вылетел бы в трубу. А хозяева кинотеатров — наперебой. Им реклама, мне фойе... Совсем бесплатно... Есть хочешь?..
Есть?.. За целый день я не держал и крошки во рту, но голода не испытывал. Я даже не знал, зачем приехал в Серен к Дезаре, потому что о выставке забыл, а в Брюсселе мы виделись часто.
Прочитав письмо Эжени, я усаживался на мотоцикл в каком-то отупении, возможно, колеса сами покатились в Серен? Наверное, в трудную минуту мы инстинктивно тянемся к близким, тем близким, которые еще не утрачены.
«Не ищи меня, если не хочешь сделать больно. Я много думала. Это неправда, что женщина живет только чувством. Иногда мы бросаемся на зов сердца воистину как в водоворот, и тогда нас ничто не удержит даже от глупостей. Пусть судит тот, кто имеет на это право. Но кто же?..»
— Я напишу ее портрет. Непременно!
— Чей?
Дезаре удивленно посмотрел на меня:
— Сюзи.
— Извини, я задремал.
«...Но приходит время, когда здравый рассудок берет свое. Я женщина, но я мать, и у меня два сына, которых ты просил не отдавать в солдаты. Не знаю, кем они станут, но ходить им по родной земле. Точно так же как и тебе. Может, на этой земле еще не все ладно, как хотелось бы нам с тобой, однако это не причина, чтобы отрекаться от нее. Верю: мои сыновья когда-нибудь станут под знамя, которое я вышивала для тебя. Разве ты этого не хочешь?..»
— Ты в самом деле скис. Пошли, я тебя немного накормлю и уложу.
Ах, дружище, ничего ты не понимаешь! Я не сплю, я кричу, а ты почему-то не слышишь моего крика, ты слишком занят своей выставкой, влюблен в неоконченный портрет Сюзи. Гибель Сюзи — твоя рана, которую не в силах залечить даже время, но я не знаю, что́ легче — похоронить любовь или отказаться от нее.
«...Ты сам меня учил: потеряв чувство долга, человек теряет все. Возможно, я была плохой ученицей, но это усвоила. Я не только пишу, а уже вижу, как ты читаешь мое письмо, и без конца повторяю: так надо. Твержу тебе, а еще больше самой себе. О, если бы можно было заглянуть в будущее! Если бы можно было. Но этого человеку не дано...».
— Люн хлопочет, чтобы меня отпустили из Брюсселя, — задумчиво говорит Дезаре. — Он хочет, чтобы я возглавил коммунистов «Шато де Серен». Там я работал до войны, компания приглашает меня на прежнее место... Ты будешь в конце концов есть? Все остыло.
Я что-то нацеплял на вилку, заталкивал в рот, не ощущая вкуса, перед глазами стояло крохотное окошко, черная точка на белом фоне, и чей-то голос нашептывал, что это и есть окно в будущее, достаточно прислониться к нему — все станет известно и не надо мучиться.
А Дезаре, отвернувшись