– Вы здесь, зачем? – вскрикнула она.
– Я здесь как врач около больной, – спокойно, настолько, насколько это было возможно в его положении, отвечал Федор Осипович, хотя это «зачем» больно резануло его по сердцу.
– А… – произнесла больная и закрыла глаза.
Тяжелый вздох против воли вырвался из груди Федора Осиповича.
Он отдал некоторые распоряжения относительно ухода за больной присутствовавшей в спальне Наташе и вышел с грустно наклоненной головой.
Чувствительная девушка проводила его сочувственным взглядом и даже метнула взгляд укоризны на лежавшую с закрытыми глазами больную графиню Надежду Корнильевну.
На другой день вечером Федор Осипович снова заехал к графине Вельской.
– Как здоровье графини? – спросил он у отворившего ему дверь лакея.
– Их сиятельство сегодня встали и чувствуют себя, как кажется, лучше.
– Доложи, что приехал доктор. Не пожелает ли графиня меня принять?
– Слушаюсь-с, – сказал лакей и удалился, оставив доктора Неволина в зале.
Мы уже говорили, что Федор Осипович был почему-то твердо уверен, что безумная любовь, питаемая им к подруге своего детства и разделяемая ею не только в прошлом, но и в настоящем, должна увенчаться браком.
Смерть графа Вельского, о которой он узнал тоже из газет даже ранее Надежды Корнильевны, нисколько не поразила его.
Эта смерть – так сложилось его внутреннее убеждение – была неизбежна, она устраняла последнее препятствие к соединению любящих сердец.
Как-то особенно сладко было ощущать Неволину висевший у него на груди медальон графини Вельской.
Он, как сумасшедший, стремглав помчался на призыв Наташи к почувствовавшей себя дурно графине Надежде Корнильевне и вдруг…
Холодное, почти тоном упрека сказанное вчера молодой женщиной «зачем» леденило мозг Федора Осиповича.
«Ужели она теперь не примет меня, – неслось в его голове, в ожидании возвращения лакея, – меня, который любит ее всем сердцем, жизнь которого не полна без нее, и для которой я готов ежеминутно пожертвовать этой жизнью?»
Федору Осиповичу казалось, что лакей не возвращался целую вечность.
Наконец он появился и почтительно произнес:
– Ее сиятельство вас просит.
Неволин облегченно вздохнул.
Графиня Надежда Корнильевна встретила его весьма приветливо.
Она была еще бледна после вчерашнего обморока, но в общем состояние ее здоровья оказалось удовлетворительным.
Не будучи в состоянии забыть вчерашнее роковое «зачем», Неволин вел себя более, чем сдержанно, и начал беседу с графиней только как с пациенткой.
Она, видимо, поняла это сама и перевела разговор на более общие темы.
– Я только сегодня получила официальное уведомление о смерти моего мужа и о том, что он уже и похоронен там, – между прочим сказала графиня.
Федор Осипович молчал, опустив голову.
– Я и не знаю, перевозить ли его тело сюда, или же не тревожить его праха?
– У него здесь в Петербурге не осталось после смерти отца никаких близких, кроме вас, – сказал Неволин, с трудом произнося последние слова.
– Да, он последний в роде, родственников у него нет… Может быть, впрочем, дальние… Я не знаю… Вы говорите: «Кроме меня»… Это-то и составляет для меня вопрос. Если я не перевезу его тело, меня осудит общество, если же я исполню всю эту печальную церемонию, то должна буду лицемерить… Я вам как старому другу должна признаться, что известие о его смерти поразило меня лишь неожиданностью… Успокоившись теперь, я не нахожу в сердце к нему жалости, несмотря на то, что он был отец моего милого крошки, которому Бог так мало определил пожить на этом свете… Я не любила графа, выходя за него; он не сумел даже заставить меня к нему привыкнуть… Притворяться убитой горем на его похоронах я не была бы в силах.
Она остановилась.
Федор Осипович продолжал сидеть молча.
– Вам может показаться с моей стороны бессердечным, что я так говорю все это на другой день по получении известия о смерти мужа, да еще такой страшной, трагической смерти, но что делать, если он сам сделал меня по отношению к нему такой бессердечной…
– Я полагаю, графиня, что в Петербурге никого не найдется, кто бы решился вас осудить за это… Слишком хорошо знали вашу жизнь с графом или, лучше сказать, слишком хорошо знали его жизнь…
– Как знать… Но если и осудят меня, Бог с ними… Я была так далека от них всех и останусь далека… Друзья же мои, их немного, меня знают… – она как-то невольно протянула руку Федору Осиповичу.
Тот почтительно поцеловал эту руку, хотя ему стоило больших усилий эта почтительность.
С этого дня доктор Неволин стал довольно частым гостем графини Вельской.
Он оказался правым.
Общество не осудило графиню Надежду Корнильевну за бессердечность к своему мужу, оставленному ею лежать в чужой земле.
Покойный граф слишком уже бравировал своим презрительным отношением к разоренной им жене, чтобы на самом деле мог найтись человек, в котором смерть его вызвала бы сожаление, а хладнокровное отношение к ней вдовы – порицание.
– Он не знал о получении графиней наследства после брата, иначе он повременил бы годок разбивать свою пустую голову, – сказало даже одно почтенное в петербургском свете лицо, хотя и отличавшееся ядовитою злобою, но, быть может, этому самому обязанное своим авторитетом в петербургском обществе.
С его мнением почти всегда соглашались. Согласились и в данном случае.
Частые посещения доктора Неволина, уже успевшего сделаться «петербургской знаменитостью», вызвали было некоторые пересуды.
Злые языки заработали, но не надолго.
Через год после смерти в Монте-Карло графа Вельского Надежда Корнильевна вышла замуж за доктора Неволина.
Свадьба была очень скромная, хотя венчание происходило в церкви пажеского корпуса.
Сергей Павлович женился на Любовь Аркадьевне Нееловой, урожденной Селезневой.
Судьбе главного нашего героя Николая Герасимовича Савина мы посвятим следующую, последнюю главу нашего правдивого повествования.
XXVIII
В Сибирь!
В марте 1889 года в гостинице «Принц Вильгельм» в Берлине остановился отставной корнет Николай Герасимович Савин с женой, прибывший накануне из Москвы.
Савин привел с собою шестерку лошадей, которых поместил в конюшнях Бретшнейдера.
Здесь, в татерсале, он познакомился с барышником, евреем Зингером.
Новому знакомцу он заявил, что в Москве на конюшнях его матери стоят еще десять прекрасных рысаков, и жена его, оказавшаяся госпожой Мейеркот, подтвердила слова мужа и добавила, что она неоднократно каталась на этих рысаках и даже сама правила.
Зингер польстился на дешевую покупку и купил у Савина 16 лошадей – шесть, находившихся в Берлине, и десять в Москве – за 16 000 марок.
Для того, чтобы дать Савину возможность привезти лошадей из Москвы, Зингер дал ему 6000 марок.
К величайшему удивлению своему, он встретил Савина через несколько дней на улице.
– Разве вы не уехали? – спросил.
В ответ на это Савин объяснил ему, что «жена» его, она же госпожа Мейеркорт, ужасно расточительна и растратила все деньги на покупки, но если Зингер выдаст ему еще 2000 марок, то он, Савин, сейчас выедет в Москву.
Зингер согласился, но для того, чтобы жена не отняла снова у Савина деньги, Зингер хотел вручить ему их на вокзале перед отходом поезда.
Поезд ушел в положенный час, но не увез Савина, не явившегося на вокзал.
Зингер бросился в гостиницу, но оказалось, что Савин покинул гостиницу, забыв заплатить по счету 249 марок и возвратить швейцару взятые у него 600 марок, оставив на память о себе сундук с двумя старыми книгами.
Госпожа Мейеркорт, кроме номера в гостинице «Принц Вильгельм», занимала еще номер в «Центральной» гостинице и потому могла «выехать» еще с большею легкостью.
Савин намеревался покинуть не только гостиницу, но и Берлин, но был арестован вместе со своею сожительницею.
Не чувствуя за собой никакой вины, Савин ужасно оскорбился арестом и так убедительно сумел доказать свою невиновность, что был освобожден.
Так как при нем было найдено 2800 марок (правда, не в кармане, а в чулке, но все-таки при нем), то он и мог доказать, что не имел никакой надобности скрываться, имея возможность уплатить все по счету.
Первым делом освобожденного Савина было обратиться к редакциям газет с требованием поместить опровержение известий, «позорящих» его честь.
Некоторые редакции не согласились, и тогда он явился туда лично и обещал прислать к редакторам своих секундантов.
Но пока Савин восстанавливал свою опороченную репутацию, берлинская полиция снеслась с полицией других европейских столиц и сочла себя вынужденною, на основании добытых сведений, арестовать Савина и его сожительницу вторично.
На этот раз их не освободили, и они 26 августа (7 сентября) 1889 года предстали перед судом Берлинского ландгерихта.
Савин обвинялся во многократных обманах, в попытках к мошенничеству, в угрозах к редакторам газет и, наконец, в нарушении таможенных правил, так как в Ахене он заявил таможне, что везет свою шестерку лошадей в Париж.