23 октября. Я в Барвихе через 13 лет. Публика скучная. Как и везде — все по вечерам ходят стадом в кино.
12 ноября. Был вчера профессор. Сказал: «Вы молодец. Еще лет пять проживете». А я похолодел от ужаса.
14 ноября. Позвонила Лида: только что вернулась из ссылки Катя Боронина. Совершенно оправдана. Второй раз в жизни мне случается выхлопатывать для нее освобождение.
Был вчера у Катерины Павловны Пешковой. Говорит, что у них у всех, у семьи Пешковых, полное безденежье. Кончился срок авторских прав. Она надеялась получить гонорар хоть за книжку писем Горького к ней — которая выходит в Госиздате, но оказывается, что ей за книжку ничего не следует. В рваной шубейке, в «обдрипанном» садике она производила впечатление безвыходно бедной. Кран на кухне заткнут тряпками, каплет, испорчен… Хлопотала о Серго{11}, ей сказали в прокуратуре: «Это не от нас зависит, но дело его кончится в этом году. Ждите». Марфинька с горя принялась учиться водить машину.
Был на минутку дома. Видел Катю Боронину. Такое впечатление, будто ее только что переехал грузовик. В каких-то отрепьях, с одним поврежденным глазом, с хриплым голосом, изнуренная базедом — одна из сотен тысяч невинных жертв Берии. Я рад, что мне посчастливилось вытащить ее из ада. Говорит про Евг. Бор. Збарскую — что та прекрасно вела себя в лагере.
17 ноября. Как много дал мне этот месяц! В конце концов, я научился любить этих людей — замминистров, министров и других «бюрократов». Среди них много очень серьезных, вдумчивых, благородных людей. Конечно, они ничего не понимают в искусстве, они не знают ни Карлейля, ни Суинберна, но они знают много такого, о чем мы, «мудрецы и поэты, хранители тайны и веры»{12}, даже не догадываемся. Один скромнейший «больной» — только что уехавший — металлург — побывал и в Бирме, и в Каире, провел больше года в Китае, изъездил подсвета — наблюдательный, многоопытный, с юмором.
15 декабря. Вчера собрание московских делегатов. Отличная (по форме) речь Суркова: о том, что будут новые журналы: «Красная новь», «Юность» и др.
Весь город говорит о столкновении Оренбурга и Шолохова, говорившего в черносотенном духе{13}.
Сегодня открытие Съезда. В 4 часа, но приглашают к часу — для осмотра Кремля.
Только что вернулся со Съезда. Впечатление — ужасное. Это не литературный Съезд, но анти-литературный съезд.
19 декабря. Не сплю много ночей — из-за Съезда. Заехал было за Пастернаком — он не едет: «Кланяйтесь Анне Андреевне», вот и все его отношение к Съезду. Я бываю изредка — толчея, казенная канитель, длинно, холодно и шумно. Сейчас ночью гулял с Ливановой и Пастернаком 2 часа. Он много и мудро говорил о Некрасове.
21 декабря. Выступал на Съезде. Встретили аплодисментами, горячо. Читал я длинно, но слушали и прерывали аплодисментами. Но того успеха, который был на I съезде, не чувствовал — и того единения с аудиторией. Проводили тоже рукоплеском. Подошел Сурков и поздравил. Но сейчас ничего, кроме переутомления, не чувствую.
После меня выступал министр Александров. Говорил бревенчато и нудно. После него выступил Шолохов!!!!
1955
1 января. Елка убрана. Женя трогательно показывал мне игрушки, которые достались ему от отца. Вот этот поваренок, этот шар, этот крокодил, эта цепочка, — и я вдруг вспомнил, как я держу его отца на руках — трехлетнего — и тот восторженно глядит на зажженную елку.
4 января. Умер Вл. Ев. Максимов, мой закадычный враг. Ненавидел он меня люто, но затаенно, похищал у меня целые страницы; в те времена, когда я был беззащитен (после катастрофы с «Одолеем Бармалея»), он в своих книжках о Некрасове смешивал меня с грязью, и все же мне жаль — до тоски — этого собрата по работе, по любви к Некрасову, по многолетним ленинградским связям. Таланту у него было маловато, но он так страстно отдался своей теме, что из пылинки стала гора, потому что к пылинке прибавилось сосредоточенное трудолюбие, фанатическая верность любимому делу. В последние годы он писал очень плохо, но в двадцатых годах — и раньше — книги его были настоятельно нужны, полноценны.
10 января. Умер Тарле — в больнице — от кровоизлияния в мозг. В последние три дня он твердил непрерывно одно слово — тысячу раз. Я посетил его вдову, Ольгу Григорьевну. Она вся в слезах, но говорит очень четко, с обычной своей светской манерой. «Он вас так любил. Так любил ваш талант. Почему вы не приходили! Он так любил разговаривать с вами. Я была при нем в больнице до последней минуты. Лечили его лучшие врачи-отравители. Я настояла на том, чтобы были отравители. Это ведь лучшие медицинские светила: Вовси, Коган… Мы прожили с ним душа в душу 63 года. Были мы с ним как-то у Кони. Кони жаловался на старость. „Что вы, Анатолий Федорович, — сказал ему Евг. Викт., — грех вам жаловаться. Вон Бриан старше вас, а все еще охотится на тигров“. — „Да, — ответил А.Ф., — ему хорошо: Бриан охотился на тигров, а здесь тигры охотятся на нас“». Несколько раз — без всякой связи — Ольга Григорьевна заговаривала о Маяковском. «Ведь это вылитый Лебядкин».
Леонов рассказывал, будто на совещании о гонорарах в ЦК Фадеев выступил за сокращение гонораров: «Вот я, напр., — говорил он, — прямо-таки не знаю, куда девать деньги. Дал одному просителю 7 тысяч рублей — а давать и не следовало. Зря дал, потому что лишние»… Против него выступил Смирнов: «Ал. Ал. оторвался от средних писателей».
Был у Федина, зашел на минуту (попросить какой-нибудь сборник сказок для книжки «От двух до пяти»), но он удержал, и я просидел у него часа два.
Кстати: Борис Полевой подал начальству записку, что нужно изменить обращение с приезжающими сюда иностранцами, нужно, чтобы советские писатели свободно общались с ними, приглашали бы их к себе, могли бы говорить им и о недостатках нашего быта и т. д., и т. д. — И все это разрешено!.. И заметили ли вы либерализм «Литгазеты» — внезапный. Она выбранила тех педагогов, которые требуют, чтобы ученики выдавали друг друга начальству.
21 января. Был в городе — хотел поговорить с Пискуновым о новом сборнике своих «Сказок», куда они как будто согласны включить «Крокодила». Вдруг звонит ко мне Клара: «М.Б-не стало хуже, зовите Алексея Васильевича». У нее совершенно перестало действовать сердце, сильно болит левая рука, аппетита никакого, губы синие. Но голова ясная, речь не хуже обычной. Что делать? Я примчался из Москвы — не доделав своих мелконьких дел.
22 января. Щемящее чувство к родному гибнущему человеку душит меня слезами. Хотел было отвлечь ее от мучительных мыслей — и стал читать ей рукопись «Бибигона» — и все боялся, что прорвутся рыдания. Она слушала очень внимательно — и указывала, где длинноты и вялости, — но вдруг я увидел, что это тяжкая нагрузка для ее усталого мозга — и что я утомляю ее. Держится она только черным кофеем и ядами лекарей.
21 февраля. Лида вошла и сказала: «скончалась».
Клара связалась с Арием Давидовичем, привезли цветы, заказали венки, уложили М.Б. на террасе, где очень холодно. Лида, Марина, Люша зачитывают меня «Деньгами» Золя, а я мечусь в постели и говорю себе снова и снова, что я ее палач, которою все считали ее жертвой. Ухожу к ней на террасу и веду с ней надрывный разговор. Она лежит с подвязанной челюстью в гробу суровая, спокойная, непрощающая, пронзительно милая, как в юности.
22 февраля. Был ночью у М.Б. Вспоминал — все 53 года, всматривался в это лицо, которого я больше никогда не увижу.
Привезли три венка: от детей, от внуков и правнуков, «Дорогому другу от любящего мужа».
23 февраля. Вот и похороны…
Я на грузовике вместе с Лидой и Сергеем Николаевичем. Смотрю на это обожаемое лицо в гробу, розовое, с такими знакомыми пятнышками, которое я столько целовал, — и чувствую, будто меня везут на эшафот. Сзади шествуют Штейн, Погодина, Леоновы, Федин, Каверин — дети, внуки, и мне легче, что я не один, но я смотрю, смотрю в это лицо, и на него падает легкий снежок, и мне кажется, что на нем какое-то суровое благоволение, спокойствие.
И вот гроб на горке — и мне кажется, что я в первый раз вижу похороны и в первый раз понимаю, что такое смерть, — мы плетемся по ухабистому снегу, проваливаясь, прекрасное место под тремя соснами выбрал я для нее и для себя, здесь я пережил всю казнь — и забивание гроба гвоздями, и стуки мерзлой земли по гробу, и медленную — ужасно медленную работу лопат. Прокопыч сколотил крестик, Женя написал чудесную табличку, насыпь засыпали цветами, венками, и я не помню, как я вернулся домой. Трогательнее всех был Сергей Николаевич, наш бывший шофер. Лицо у него страдающее, он плакал над М.Б. непрерывно — из разговора с ним я узнал, что он без места, а где он живет, не спросил. Как хочется найти его, поблагодарить, пожать ему руку.