Третьего дня вышло новое издание «От двух до пяти». Книжка стала серьезной, чеканной, стройной. Нет ни одной мысли, которую я списал бы откуда-нибудь, — вся она моя, и все мысли в ней мои. Ее издать надо было серьезно, строго, просто, а издали ее вычурно, с финтифлюшками, с плохими детскими рисунками.
2 сентября. Был у меня третьего дня профессор Оксфордского университета по фамилии Берлин. Необычайно образованный человек; он говорил, что в Англии появился новый чудестый перевод «Былого и дум», который очаровал англичан. Сам он пишет о Белинском. Знает хорошо мои книжки — даже «Мастерство Некрасова».
Был у меня Володя Швейцер — впоследствии фельетонист (псевд. «Пессимист») и киношник. Я когда-то давал ему уроки по 3 рубля в месяц, он помнит Одессу — и меня молодого, и маму, и Марусю — рассказывал такое, что я совершенно забыл.
14 сентября. Приехал в Узкое. По дороге узнал об изумительном событии: Татка родила двух мальчиков. Итак, я еще до смерти с сегодняшнего дня имею трех правнуков.
В общем «Том Сойер» — очень наглая книга. Твен даже не знает возраста Тома. Судя по рисунку мальчишки (который он сделал для Бекки) — ему самое большее 4 года, судя по его отношению с теткой — 7 лет, а похищает он золото у Индейца Джо как 18-летний малый. Поэтому художники никогда не могут нарисовать Тома, всегда выходит брехня. Всю художественную правду Твен истратил на бытовые подробности, на изображение детской психики — здесь он гениален (равно как и в разговорном языке персонажей) — а все adventures[97] заведомая чушь, ради угождения толпе. Угодливость Твена доходит здесь до того, что он заставляет своих героев в обеих книгах — и в «Томе», и в «Гекльберри Финне» — находить в конце концов кучи долларов.
17 октября. Был вчера Каверин, рассказывает, будто секретарь Хрущева вдруг позвонил Твардовскому. «Н.С. велел спросить, как вы живете, нуждаетесь ли в чем-ниб., что вы пишете» и т. д. Твардовский ответил: «Живу хорошо, не нуждаюсь ни в чем». — «А как ваш „Василий Теркин на том свете“? Что вы думаете с ним делать?» — «Думаю напечатать». — «Вот и хорошо. Теперь самое время».
Твардовский «исправил» эту поэму чуть-чуть, но основное оставил без изменений. Тот же Хрущев в свое время разнес его за эту поэму — теперь наступили «new times»[98].
Тот же Каверин рассказывает, что на совещании драматургом Н.А.Михайлов вдруг как ни в чем не бывало наивно спросил почему не ставятся пьесы Булгакова — напр., такая чудесная пьеса, как «Бег». А Каверин на днях поместил в журнале «Театр» как раз статью о «Беге», которая лежала в редакции 6 месяцев. Во всем этом Каверин видит «симптомы».
25 декабря. Пишу о Блоке. Отношения наши долго не налаживались. Я не любил многих, с кем он так охотно водился: расхлябанного, бесплодного и ложно многозначительного Евгения Иванова, бесцветного, моветонного Георгия Чулкова, бесталанного Александра Гиппиуса, суховатого педанта Сюннеберга, милого, но творчески скудного Пяста и т. д. На Георгия Чулкова я напал в «Весах» как на воплощение бездарной «символочи», компрометирующей символизм. Статья эта в 1904—5 гг. возмутила Блока, а в 1919 году он говорил мне, что вполне с ней согласен. И хотя мы очень часто встречались в Териоках, где был Старинный Театр, у Мгеброва и Чекан, у Руманова (в «Русском Слове») на Морской, у Ремизова, в «Вене», у «Лейнера», у Вяч. Иванова, у Аничковых, мы встречались как чужие: я — от робости, он — от пренебрежения ко мне. В театре нам случилось сидеть рядом в партере — как раз в тот день, когда был напечатан мой фельетон. Он не разговаривал со мной, когда же я спросил его о фельетоне, он укоризненно и гадливо сказал:
— Талантливо, — словно это было величайшее ругательство, какое только известно ему.
Сейчас перечел «Записные книжки» Блока (Медведев — редактор). Там упомянута Минич — и о ней ссылка: «поэтесса». Я знал ее; это была невысокого роста кругловатая девушка, подруга Веры Германович. Обе они влюбились заочно в Блока и жаждали ему отдаться. Поэтому считались соперницами. Германович написала ему любовное письмо, он возвратил его ей и написал сверху: «Лучше не надо». Или: «Пожалуйста, не надо».
Упомянут там и Мейер, которого я знал в Одессе. Он был сперва революционер, приносил мне пачки прокламаций, которые и прятал в погребе, — потом стал неохристианином. Всю жизнь оставался бедняком. Иногда приходил ко мне ночевать — и нудными словами пытался обратить меня в православие.
26 декабря. Читаю Кони — его судебные речи. Нисколько не гениально, но метко, умно, благородно, с глубочайшим знанием жизни. Некоторые речи (вместе со вступлениями) стоят хорошего романа. Когда я познакомился с Кони, его судейская слава была позади. Он был для всех нас — писатель и праведник, — даже более, чем писатель. Иногда он казался пресноватым, иногда витиеватым — но действительно ему было свойственно почти неестественное благородство: Ада Полякова, Викт. Петр. Осипов, Евгеньев-Максимов, я — всем он делал огромное, бескорыстное добро. Нужно бы написать о нем. Но писание стало таким трудным процессом для меня — особенно теперь, когда я болен. Проклятая история с «Чеховым» — совершенно лишила меня способности выражать что бы то ни было на бумаге.
Надо писать о Блоке. Как нежно любил он меня в предсмертные годы, цеплялся за меня, посвящал мне стихи, писал необычайно горячие письма — и как он ненавидел меня в 1908–1910.
1957
8 января. 2 письма: одно — от Зощенко, другое — от Сергеева-Ценского. Зощенко пишет скромно и трогательно: не укажу ли я ему, какие рассказы нужно изъять из нового издания его книги, просит совета в деликатнейших выражениях, а Сергеев-Ценский хлопочет о том, чтобы о его «Вале» был отзыв в «Комсомольской правде». Какая жизнестойкость. Человеку девятый десяток, он оглох и почти ослеп — но не теряет ни надежд, ни желаний.
21 февраля. Были у меня здесь Лида и Коля. Лида стяжала ненависть Детгиза своей статьей «Рабочий разговор»{1}. Теперь будет вынесена резолюция Союза Писателей, будто Лида ведет какую-то антипартийную (!?) линию. Коля уезжает в Малеевку. Любовь читателей к его книге «Балтийское небо» огромна — и библиотекарша, и парикмахерша: «Неужели это ваш сын!? Ах, какая прелесть, какой чудесный роман!»
21 марта. Был вчера у Федина. Он с восхищением говорит о рассказе «Рычаги» (в «Лит. Москве»). «То, что описано в „Рычагах“, происходит во всей стране, — говорит он. — И у нас в Союзе Писателей. Когда шло обсуждение моей крамольной книги „Горький среди нас“, особенно неистовствовала Шагиням Она произнесла громовую речь, а в кулуарах сказала мне: „великолепная книга“. Ну чем не „рычаг“»!{2}
Вечером я был у Каверина, коего сегодня выбранили в «Правде»{3}. Он, конечно, угнетен, но не слишком. «Мы будем продолжать „Лит. Москву“ — во что бы то ни стало». Читал мне отрывки из своей автобиографии. Оказывается, его отец был военный капельмейстер, считавший военный быт нормой человеческою поведения. В доме он был деспот, тиран. И в свою автобиографию Вениамин Александрович хотел ввести главу «Скандалы». Я его отговорил: нельзя слишком интимничать с современным читателем…
27 мая. В жизни моей было много событий, но я не записывал их в эту тетрадь. После того как пропали десятки моих дневников, я потерял вкус к этому занятию. События были такие: 30 марта праздновали мой юбилей. 75 лет!
Юбилей мой удивил меня нежностью и лаской — количеством и качеством приветствий. Поздравляли меня — меня!!! — и Университет, и Институт Горького, и Академия Наук — и «Крокодил», и «Знамя», и «Новый Мир», и Пушкинский Дом, и сотни детских домов, школ, детских садов, — и я казался себе жуликом, не имеющим права на такую любовь. Конечно, я понимал, что это — похороны, но слишком уж пышные, по 1-му разряду. Все в Союзе Писателей думали, что меня будут чествовать по 3-му разряду (как и подобало), но столпилось столько народу (в Доме Литераторов), пришло столько делегаций, выступали такие люди (Федин, Леонов, Образцов, Всеволод Иванов и т. д.), — что вышли похороны 1-го разряда. В качестве честолюбивого покойника я был очень счастлив и рад.
Второе событие: орден Ленина и его получение в Кремле — вместе с Никитой Хрущевым.
Хрущев сказал: «Наконец-то я вижу злодея, из-за которого я терплю столько мук. Мне приходится так часто читать вас своим внукам».
Третье событие: я был приглашен правительством вместе с писателями, художниками, композиторами — на банкет под открытым небом. Ездил на правительственную дачу — затоведник — слушал речь Хрущева, длившуюся 4½ часа.