бы опровергаемо на уровне очевидности. Е.Н. Трубецкой, однажды увидев отснятый на киноленте процесс поедания одной низшей твари другою, пришел в гадливый ужас от неблагообразия естественной жизни; о том же впоследствии с содроганием говорил поэт-натурфилософ Николай Заболоцкий: «Жук ел траву, жука клевала птица, / Хорек пил мозг из птичьей головы, / И страхом перекошенные лица / Живых существ глядели из травы».
Что мог бы ответить на это влюбленный в мироустройство Булгаков? Залепетать нечто про памятный с детства ландшафт средней России, про «красоту лета и зимы, весны и осени, закатов и восходов, реки и деревьев», про все, что «так тихо, просто, скромно, незаметно и – в неподвижности своей – прекрасно», про «то, что я любил и чтил больше всего в жизни своей <…> высшую красоту и благородство целомудрия», «тихость и ласковость»[596]? Или про «откровение природы», которое пережил он, подъезжая на закате южною степью к синеющим вдали Кавказским горам? (Читатель обнаружит этот лирический пассаж на первых же страницах «Света Невечернего».) И что он мог противопоставить столь наглядному – в выпавшей на его долю первой половине XX века – трагическому абсурду истории с ее иррациональными землетрясениями и жертвоприношениями? Всего лишь унаследованную от своего священнического рода и впитанную с молоком матери некую догадку о том, что окружающий мир существует не напрасно, что в нем и сквозь него нечто проглядывает и светится.
Эта неверифицируемая уверенность в гарантиях миропорядка, таких, как красота природного бытия и логика исторического движения, толкала Булгакова в объятия череды смыслообъясняющих систем: от марксизма – к (кантовскому) идеализму – к соловьевскому «богочеловеческому процессу» – наконец, к собственному, на почве христианской теологии, истолкованию мировой жизни и ее Источника. Так родилась кардинальная, впоследствии точно сформулированная его учеником Л.А. Зандером, тема Булгакова – богословствующего философа и философствующего богослова: Бог и мир (непременно в их соотносительности, без которой для Булгакова ни мира, ни даже Бога попросту не существует).
Комментирование интеллектуального и общественного пути мыслителя не входит в задачу настоящих размышлений[597], цель коих – охарактеризовать капитальный булгаковский труд, где подведены итоги первому двадцатилетию его поисков и находок и заявлены все главные оригинальные (в том числе и прослывшие сомнительными) идеи будущего «богословского периода», – «Свет Невечерний».
Что хотелось бы – так это выявить в прославленной книге Булгакова, как бы находящейся в топографическом центре его жизненной стези, в точке выбора (а выберет он вскоре священство, полное слияние с жизнью Церкви и перевод философствования в богословское – но неудобное, но остропроблемное! – русло), выявить и продемонстрировать сгусток мотивов, из которых выстраивалась – и до и после «Света Невечернего» – его творческая судьба.
«Свет Невечерний», задуманный, по-видимому, в 1913 году, – результат трехлетней интенсивнейшей теоретической работы. В 1914 году в печати появляется первый отрывок из будущих «созерцаний и умозрений», и в предрождественском письме к своему младшему другу А.С. Глинке-Волжскому Булгаков упоминает о поглощенности этой работой[598]. В 1916-м труд окончен и в конце года снабжен авторским предуведомлением, в котором отразилась и злоба дня – война с Германией. Эти три-четыре года как бы самим Провидением были отпущены мыслителю для углубления и развертывания его исходных импульсов – умственных и духовных. (Только спустя десять с лишним лет в парижском Богословском институте отцу Сергию выпал такой же благоприятный отрезок жизни для умственной сосредоточенности и высочайшего духовного напряжения.)
Биографические и внутренние обстоятельства 1910-х годов побуждали Булгакова к выяснению основ миросозерцания, к приведению его в соответствие с душевными переменами. В 1911 году он двухтомным сборником статей «Два града» подводит итог своей предшествующей деятельности общественника и публициста. Одновременно этот своего рода публичный отчет за бурные революционные и думские годы знаменовал и расставание со «снами христианской политики» (как замечает сам Булгаков в одном частном письме). А в конце 1910 года он вместе с другими профессорами, протестовавшими против правительственного стеснения академических вольностей, покидает Московский университет и, хотя не оставляет преподавания вовсе (Булгаков занимался преподаванием с небольшими вынужденными перерывами всю жизнь), но письменный стол приковывает его к себе теперь больше, чем кафедра.
В 1912 году он завершает, издает и защищает в виде докторской диссертации «Философию хозяйства» – труд, где религиозная метафизика и натурфилософия играют гораздо большую роль, чем экономическая теория, где царят Шеллинг и Соловьев и где впервые внятно формулируется провиденциальная для Булгакова софиологическая тема. Вообще у нашего автора возникает новый, более зрелый прилив интереса к Владимиру Соловьеву – уже не как к советчику в общественных делах («христианская политика», привлекавшая так недавно Булгакова, – соловьевский, напомню, термин и соловьевская идея), а как к неортодоксальному, вольному богослову и метафизику. Доклад «Природа в философии Вл. Соловьева», прочитанный в 1910 году к десятилетию его кончины, можно считать ранним кратким прологом к «Свету Невечернему», между тем как «Философия хозяйства» – солидные пролегомены к этой булгаковской «сумме».
Смерть отца (в апреле 1912 года) будит у Булгакова воспоминания о детстве, протекавшем в церковной ограде[599], и переживание утраты вместе с впечатлением от похорон («много и горя, и возвышающего религиозного утешения», «дивный чин иерейского погребения»[600] – из письма Глинке-Волжскому от 14 мая 1912 года) разворачивает его лицом к литургической и храмовой жизни. Общественный темперамент Булгакова, конечно, по-прежнему мешал ему оставаться исключительно в кругу «созерцаний» и «тихих дум»; но страстные полемические выступления этих лет часто уже имеют отношение не к делам публичным, а к делам церковным.
Став в 1911 году соредактором и, фактически, повседневной тягловой силой религиозно-философского издательства «Путь», Булгаков устремляет свою всегдашнюю энергию просветителя, популяризатора, редактора в область опять-таки умозрительных исканий: он берет на себя организацию коллективных сборников «О Владимире Соловьеве», «О религии Льва Толстого», подготовку к изданию переводов Иоанна Скота Эриугены, Дж. Пордеджа и ряд сходных начинаний. Надо сказать, что и параллельные издания «Мусагета» («Аврора» Якоба Бёме, «Цветочки Франциска Ассизского», проповеди Мейстера Экхарта), повышая степень знакомства русских любомудрствующих читателей с классической мистикой христианского Запада, формировали умственную атмосферу, в которой писался булгаковский труд, впитавший в себя и это свежее чтение. То была черта краткой культурной эпохи, которую еще недавно у нас принято было называть «реакционной»; что ж, действительно имела место реакция на потрясения первой русской революции и определенное сосредоточение на запросах духа. Как раз тогда же Булгаков тратит время на подготовку к полемике с теософскими и оккультными доктринами, прокладывая собственный маршрут в духовных лабиринтах тех лет.
Наконец, «Свет Невечерний», вероятно, никогда не реализовался бы в виде своеобразного философского компендиума, если