и будем жить вместе. Да, милый Антоша?»14. М. Курдюмов поясняет: «откровенного ответа О. Л. и на этот раз от Чехова не дождалась».
Чехов боялся не только перемен в своей жизни, но и самого обряда. Его смущала торжественность брачной церемонии, он предвидел свой растерянный вид, сознавался: «боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться»15. Для Чехова это характерно. Публичных выступлений он не терпел, их не выносил, их избегал. Смущенным чувствовал себя в таких случаях всегда.
В конце концов, уже сейчас надо сказать, что никакой вины за О. Л. Книппер не было, укоры, обращенные к ней, неосновательны и несправедливы. Ее письма раскроют роль и положение второго участника всей этой пленительной и печальной истории, – ее нужно было бы назвать драмой чеховской жизни вообще.
А. Амфитеаторов
Подсознательный мистицизм
Старинная аттестация (Достоевским: устами Шатова) русского народа «богоносцем» в настоящее время едва ли может в ком-либо, наблюдающем по непосредственной видимости, найти иной отклик, кроме горького смеха.
Затянутый в атеистическую революцию, русский мужик к изумлению мира, даже не «во щах Бога слопал», как раньше издевалась над ним собственная его пословица, но прямо-таки скормил Его большевикам, яко псам. Как будто всецело оправдал Белинского, когда тот, в пресловутом своем письме к Гоголю уверял, будто русский народ «самый атеистический народ в мире».
Ан, правы-то в конце концов все-таки Гоголь и Достоевский. В том-то и дело, на том-то и срываются сейчас большевики, что русский человек, будучи весьма способным и к многоверию, и к еретичеству, и к кощунству – беспокойный сектант, страстный обожатель свободомысленных исканий, капризный «богостроитель», рьяный богоборец, великий охотник «пройтись насчет Небесного Царя» (Пушкин), – в то же самое время совершенно неспособен к чистому атеизму. Цельный, глубокий, беспримесный материализм – величайшая редкость в русском человеке.
На нас, интеллигенцию конца XIX века, покорность материалистическому мировоззрению легла толстым и густым слоем. Сейчас из этой покорности многие выбились, бросив ее, как изношенную и вышедшую из моды одежду. Великое множество вольнодумцев, под влиянием возраста и обывательского опыта, теряет охоту и вкус к религиозному свободомыслию.
Страх неведомого за порогом смерти, потери и скорби, претерпенные в жизни, жажда утешения и надежды, – потребность утопающего хвататься за соломинку, – приводят, если не прямо к покаянному канону, то к подготовительной декламации. Что, «есть много, друг Горацио, на небе и земле, о чем не смеет грезить наша мудрость». И яды спиритуалистов густеют от притока новобранцев.
Но это, так сказать, отступники и беглецы от материализма, которых его суровые учителя вправе преследовать насмешками и укорами, как оробевших дезертиров.
Однако что, если проверить своих учителей? Много ли найдется между ними так-таки вот цельно и непреложно уверенных в себе, что в них под толщею материалистического убеждения и навыка не лежит тайно «порода» основной мистической формации?
Лежит до времени безмолвно, недвижно, словно бы ее и нету. Ан, вдруг, – подошли обстоятельства, копнувшие невзначай в самую глубь, и, глядь, порода-то, с позволения сказать, поперла наверх и возобладала. Спорит с познаниями, с «убеждениями», отталкивает своими требованиями вкоренившийся образ мыслей привычную проповедь слов, усвоенные примеры действий.
Проверяя памятью старших себя, шестидесятников, семидесятников и своих ровесников, восьмидесятников, я каждый раз прихожу к убеждению, что цельного, безупречно беспримесного материалиста не встречал я между русскими, хотя бы и на вершинах интеллекта и эрудиции. Всех нас хоть немножко да ушибла в детстве мистическая мамка, и рано или поздно ушиб сказывался неожиданными проявлениями, помимо нашего произвола.
Подсознательный мистицизм присущ нам настолько органически, что мы о нем не думаем, не замечаем его в себе, даже отрицаем, когда нам на его наличность указывают. Если против нашей воли творящаяся работа подсознательного мистицизма прорывается в нас каким-нибудь косвенным клапаном, мы не хотим верить, что это он выскочил, стараемся приписать его проявление какой-либо иной рациональной силе.
И очень бываем обижены, когда кто-нибудь прозорливый, поймав нас на интересе или пристрастии, не очень-то согласующемся с позитивным правоверием, уличает:
– А ведь в существе-то, сударь мой, вы все-таки немножко мистик.
От подсознательного и противовольного мистицизма не были свободны самые цельные, умные, последовательные русские материалисты, из близко мне известных. Г. В. Плеханов, Антон Чехов, шлиссельбуржец Герман Александрович Лопатин1, знаменитый московский профессор экономист, «отец русской статистики», дядя мой Александр Иванович Чупров, – все они были убежденнейшими врагами мистицизма.
И все они, однако, носили в себе незаметную и не подозреваемую коломийку «мистических микроорганизмов», которая время от времени давала знать о себе, если не бунтами, то гримасами трагикомической непоследовательности.
Я хорошо знал Г. В. Плеханова. Можно ли вообразить себе позитивиста более цельного, последовательного, искреннего? Но когда я впервые пришел к нему в Женеве, то с изумлением увидал, что стены его рабочего кабинета обвешаны фотографиями Мадонн эпохи Возрождения и знаменитых картин религиозного содержания.
Скажут: потому что Плеханов любил и хорошо понимал искусство. Несомненно, что потому. Да ведь в искусстве есть много чего и помимо Мадонн. Если Георгий Валентинович из безграничной возможности художественных пристрастий выбрал именно это, значит, был у него вкус именно к религиозной живописи, жил в нем интерес именно к религиозной экспрессии существа человеческого. А такой интерес и вкус (в особенности вкус) и суть результаты и признаки той подсознательной мистической подкладки духа, о которой я говорю, что нет русского, от нее вполне свободного.
А Чехов Антон Павлович? Я его и в глаза, и за глаза звал «внуком Базарова», и это ему нравилось. Непоколебимая твердость его материалистического мировоззрения засвидетельствована и его письмами, и воспоминаниями его ближайших друзей. Во имя материалистического правоверия он отказался сотрудничать в «Мире Искусства» Дягилева2 только потому, что к редакции близко стоял писатель мистического склада Д.С. Мережковский.
А сколько раз мне лично «влетало» от него, насмешника, за юное пристрастие к фантастическим сюжетам с видениями, экскурсиями в неведомое, с вмешательством таинственных сил. Он всех своих сверстников отучил от игры в условность «загадочного», беспощадно уличая наши промахи против реальной правды-красоты, допускаемые в угоду эффектам театральной лжи-красивости.
Сейчас, когда спиритуализм3 опять забирает в обществе свою давнюю, долго дремавшую, силу, очень многим спиритуалистам, но любителям Чехова-художника, хочется, разными натяжками, пристегнуть его к своему приходу. Но это покушения с негодными средствами. В сознательной мысли и деятельности убежденность, твердость, ясная последовательность, научная доказательность чеховского материализма не подлежит сомнению.
Мало что Чехов был врачом по образованию, но еще врач московской школы конца семидесятых годов, слушатель и ученик Захарьина