на фоне холма, сплошь покрытого гнездами, стало видно необычайное строение с куполом. То был очень странный дворец, выстроенный выдающимся каббалистом. Стены были сложены из желтого мрамора, отполированного до зеркального блеска, и все, что в них отражалось, представало искаженным и огромным. Я задрожала от испуга, увидев в этом жутком зеркале причудливые фигуры страусов: их шеи словно бы уходили в небеса, а глаза сияли докрасна раскаленным железом.
От Шабана не укрылся мой ужас, и евнух разъяснил мне, что стены дворца увеличивают все, что в них отражается, и уверил, что, даже если бы страусы были настолько чудовищными, насколько они представляются в зеркале, мне нечего опасаться, ибо за сотню лет Пальмолаз выпестовал из них самых кротких на свете созданий. Едва он закончил рассказ, я ступила на берег, заросший свежей зеленой травой. Украшали его тысячи неведомых мне цветов, тысячи раковин замысловатой формы, тысячи удивительных улиток. Поднимающаяся от стремнины дымка смягчала жару, а монотонный лепет водопадов навевал сон.
Меня сморило, и я приказала натянуть навес под одной из многочисленных пальм; ключей от дворца у нас не было – они всегда висели на поясе у Пальмолаза, а он в этот час медитировал где-то на другом конце острова.
Я погрузилась в легкую дрему, а Шабан меж тем побежал отдавать ученому мужу отцовские письма. Для этого ему пришлось привязать их к концу длинного шеста, ибо мудрец восседал на вершине пальмы высотой в пятьдесят локтей и решительно отказывался слезать, пока ему хорошенько не разъяснят, зачем его призывают. Прочитав свиток, он тут же с видом величайшего почтения приложил его ко лбу и метеором соскользнул на землю; на метеор походил и его лик, ибо глаза Пальмолаза полыхали, а нос был невероятного багряного цвета.
Шабан изумился той ловкости, с которой старец спустился с дерева, но вознегодовал, когда тот повелел отнести его, Пальмолаза, на спине, пояснив, что никогда не снисходит до пеших прогулок. Евнух, который на дух не переносил мудрецов с их причудами и полагал то и другое истинным проклятием для семейства эмира, не спешил подчиняться, но, вспомнив о полученном приказе, поборол отвращение и взвалил Пальмолаза себе на плечи, приговаривая:
– Увы, благочестивый отшельник Абу Габдулла Гухаман никогда бы не потребовал подобного, хоть он-то гораздо достойнее моей помощи.
Услыхав это, восседавший у него на закорках Пальмолаз, у которого во времена оны не раз случались религиозные распри с отшельником из Великого пустынного моря, отвесил Шабану хороший пинок и вздернул свой пламенеющий нос. Шабан запнулся, но продолжил путь, не вымолвив более ни слова.
Я еще спала, но когда Шабан приблизился к моему ложу и сбросил к моим ногам свою ношу, в голосе его было столько чувства, что я тут же пробудилась.
– Вот Пальмолаз! Много же тебе будет от него пользы!
При виде столь странного субъекта я, несмотря на все свои горести, не сумела сдержать смех. Но старик, не переменившись в лице, с важным видом позвенел пристегнутыми к поясу ключами и торжественно объявил Шабану:
– Взвали-ка опять меня на плечи – отправимся во дворец, через порог которого никогда еще не ступало ни одно существо женского пола, кроме самой крупной моей несушки, королевы среди страусих.
Я пошла за ними следом. Вечерело. Спустившиеся с холмов страусы толпились повсюду вокруг нас, щипали траву и кору деревьев и так громко при этом щелкали клювами, что шум этот напоминал топот марширующего войска. Наконец мы оказались перед сияющими стенами дворца. Я уже знала об их необычайных свойствах, но собственное искаженное отражение вселило в меня ужас, как и отражение Пальмолаза, восседавшего на закорках у Шабана.
Мы вошли в зал с купольным сводом, облицованный черным мрамором и украшенный золотыми звездами, – обстановка внушала трепет, хотя впечатление несколько портила нелепая физиономия старца, корчившего забавные гримасы. Внутри было очень душно, и меня замутило. Увидев это, Пальмолаз приказал разжечь огонь, достал из-за пазухи ароматический шарик и бросил прямо в пламя. Тут же весь зал заполнился дымом, ароматным и резким. Шабан немедленно расчихался и выбежал наружу. А я придвинулась к огню и с печальным видом помешивала угли, вычерчивая в них образ любимого Калилы.
Пальмолаз мне не мешал. Он похвалил обучавших меня мудрецов, восславил искусство тех, кто искупал нас сразу после рождения в волшебных сосудах, и коварно добавил, что ничто так не обостряет ум, как отчасти необычайная страсть.
– Вижу, – продолжал он, – что ты погрузилась в весьма занимательные воспоминания, и мне это по нраву. У меня самого было пять сестер, и мы, презрев заветы Магомета, страстно любили друг друга. Прошло уже сто лет, а мне все еще отрадно вспоминать те дни, ибо самые первые впечатления не забываются никогда. Мое постоянство благосклонно приняли джинны, в чьих любимцах я числюсь. Если ты, как и я, не отступишься от своих чувств, возможно, джинны помогут и тебе. А пока можешь полностью мне довериться. Я не стану для тебя ворчливым и черствым стражем. Только не подумай, будто я завишу от переменчивой воли твоего отца, человека недалекого и предпочитающего честолюбие удовольствиям. Мне гораздо приятнее наслаждаться медитацией здесь, среди пальм и страусов, чем восседать в его пышном и великолепном диване. О нет, я вовсе не думаю, что твое общество не способно скрасить мою жизнь. Чем любезнее ты будешь со мной, тем учтивее поведу себя я и даже приобщу тебя к красоте. Если ты будешь счастлива на этом одиноком островке, то прослывешь мудрой женщиной, а я по себе знаю, что под плащом доброй молвы можно укрыть неисчислимые сокровенные безумства. В своих письмах эмир поведал мне все. Пусть люди думают, что ты внимаешь моим наставлениям, а ты тем временем сможешь говорить со мной о своем разлюбезном Калиле, сколько пожелаешь, ибо меня не оскорбляют подобные речи. Напротив, ничто так не радует меня, как юные сердца, всецело отдавшиеся порыву, и усладой для моих глаз будут ланиты, покрытые ярким румянцем первой любви.
Я слушала эти странные слова, опустив очи долу, но в груди у меня птицей трепыхнулась надежда. Наконец я посмотрела ученому мужу в глаза, и его огромный красный нос, ярким пятном сиявший на фоне черномраморных стен, уже не показался мне таким уж безобразным. Я улыбнулась ему, и Пальмолаз мигом понял, что я заглотила наживку. И так обрадовался, что тотчас позабыл, что никуда не ходит пешком, и побежал готовить трапезу, которая была мне весьма необходима.
Не успел он выйти, как во дворец вернулся Шабан, а