набега его на Двину в 1401-м? В какие походы ходил, чем сдерживал и чем привлекал к себе капризную вятскую вольницу? Почему и татары, побивши Анфала на Каме, не убили его тут же, не отрубили голову, как тому же Прокопу в Хаджи-Тархане, а «повели в Орду?» Как особо знатного пленника?!
Было, было за прошедшие восемь лет и походов, и одолений на враги. Немало было и побед, и удачных набегов! Жила созданная Анфалом вольница, жила! И тревожила уже нешуточно и Новгород, и Москву, и татар казанских. И, кстати, где был в то время Рассохин, другой новгородский беглец, незримо связанный все время с Анфалом?
Хлынов шумит. Московский воевода, присланный на Вятку порядка ради, не смеет и носа высунуть на улицу. Убьют. И не то, что против великого князя поднялись али там недовольство какое, а попросту – не замай! Сиди себе, коли сидишь, а нашей вольницы не трогай!
Хлынов полон, приехали известные «ватаманы» из прочих рядков. Едва не вся Вятка собралась нынче на круг, созываемый в очередную Анфалом.
Колышется толпа, звучат крики. Над кострами, на вертелах жарятся кабаньи и лосиные туши, в котлах булькает жидкое варево. Бочек с пивом еще нет, и это вызывает ропот у собравшегося дувана. Кто-то кого-то бьет с маху по плечу, в ином месте, сопя, борются двое, катаясь на земле: «Рот, рот не рви! Мать твою!» В ином – бьются на кулачках, и обильно брызжет кровь из разбитых носов и потревоженных скул. Какой-то детина, скинув зипун и обмотав чресла широким кожаным поясом, показывает желающим татарскую борьбу на поясах: вызывает охотников, и уже троих кинул через плечо под веселый гогот собравшихся. Рядом – ругань. Наскакивая друг на друга, как два молодых петуха, ссорятся котельнические атаманы, поминая взаимные обиды, взмахивают кистенями – тут могут и убить; и уже решительные Анфаловы молодцы пробиваются, расталкивая толпу, разнимать дерущихся. У покосившейся рубленой городни, из-за врытых стоймя и заостренных сверху бревен звучит негромкий разговор:
– …Значит, закричал! Я ему – мать, не слышит! А те запросыпались уже! И ведь дело-то было наше! Уже вплоть подобрались, и – на-поди!
– Такого скота…
– Да! Верно баешь! Я и рубанул. Погорячился малость, рука понесла, словом, развалил его на полы. А тут сверху, с городни, и лопочут по-ихнему: кто, мол, да где? Я малость-то ясак ихний ведаю, отмолвил: «Татя, мол, русского прикончили». А те калитку отокрыли, лаз, словом, в стене – покажь, где тать? Я молодцам и приказать не успел – ринули.
Так вот и совершилось. Конечно, кабы одними засапожниками – тихо бы было! Дозор, словом, положили весь, но шум-от возник! Те ударили в било, а мы ринули туды, в нутро. Ночь. Глаз выколи, ончутка его возьми, чье-то копье встречь. Добро, кольчатая рубаха спасла… Ведаешь сам, как бывает в горячке: убил – и не понял, тычешь в мертвого. А тут огонь, смоляной жгут запалили – бегут со всех сторон. Дак кабы Анфал в тот час не напал на их сзади, перекололи бы всех, как курей! Вот тут и помысли! А што он Курю порол на кругу, дак за дело! Женка – не рабыня. Вишь, за косы подвешивал и бил, кожа лопалась. Баба терпела, терпела, а как младеня скинула, дак и пришла, в ноги пала, боле, мол, не могу… Ну, Куря, вестимо, – зверь! Однова захватил полон, и всем животы разрезал, те ползают в своих же кишках, встать не могут. А Куря хохочет, доволен!
– Зверь и есть! А все же на кругу казака пороть…
– Дак сами же согласили, по первости-то!
– У нас и согласят… А потом в потылице чешут, не ведали, мол!
Собеседники смолкают. Один достает из калиты на поясе медную баклажку, молча отвинчивает крышку, глотает, очумело крутит головою, крякает, потом протягивает баклажку приятелю: «На, испей! Крепкая, зараза!» Тот пьет и тоже крутит головой, удивляется: где и добыл? «У фрязина одного, зажжешь – горит!»
Рядом, подстелив овчинный зипун и привалясь к тыну, беспечно спит ражий детина в новых щегольских, булгарской работы, сапогах цветной кожи, с загнутыми носами, верно, добытых в бою или выигранных в зернь[169], а выше сапог в такой рванине, что не поймешь, как и держится на нем? Дыра на дыре! Може, и кафтан свой и срачицу проиграл али пропил?
Сухощавый, мосластый, весь из костей и связок, подходит, вихляясь на ходу, черно-кудрый мужик. Дорогая сабля на перевязи небрежно бьет по ногам.
– Здорово, други!
– Здравствуй и ты! – степенно отвечают оба, поглядывая на нежданного гостя.
– Ты, кажись, Вяхирь? С Никулина городка?
– Не, ошибся ты, Гриня я, Косой!
– Ну, все одно, мужики! Выпить есть?
– Так бы и прошал сразу! – недовольно тянет хозяин баклажки, протягивая ее гостю.
Тот пьет, булькая горлом, опруживая посудину без отрыва. Кончив, глядит ошалело, опять же крутит головой, говорит:
– Анфал, пес, пиво не выставил, грит, ясные головы надобны! А я, коли не выпью – не человек! – шатнувшись, поворачивает на уход.
– Баклагу верни! – кричит ему Косой. Тот небрежно бросает баклажку позадь себя: «На, лови!» – и уходит, не оборачиваясь.
Владелец вина ловит баклажку и сердито сует, пустую, в калиту:
– Спасиба, и то не сказал!
– А ты ведашь, кто ето?
– А, шиш какой, прилипало! Знаю таких!
– А и не шиш! Слыхал, как о прошлом годе Злой Городок грабили?
– Ну!
– Дак ето ихнего-то князька на бою убил? Дак ентот мужик и есь!
– Неуж?
– Точно, он! С саблей не расстаетси, вишь! Заговоренная сабля у ево! Однова тринадцать душ положил, без передыху!
– Ти-и-и-хо! – раздается хриплый рокочущий звук рога.
– Ну! Никак созывают на круг? Пошли! –