Я-оно переписало его на чистом листке. Следовало предположить, что метод шифровки идентичен первому письму. Но здесь выявление регулярных последовательностей шло уже не так легко — KNK, KNK, чего еще больше? Отступ в 21 знак — пароль из трех-, семи- или двадцати одной буквы. Следовательно, необходимо разбить письмо на 21 алфавит… Не имеет смысла. Чего-то не замечается, что-то здесь должно уходить от нечетко нацеленного внимания. А другие повторения…?
А может это всего лишь банальное похмелье, побочный эффект — может, это и невозможно расшифровать без заряда теслектричества в теле, без протока тьмечи в мозгу. Нужно растемнить башку, только потом…
Хватит!
Экспресс, не останавливаясь, проехал станцию Кожурла. Небосклон несколько прояснился, палитра света, стекавшего на землю, уже более соответствовала летней поре: немного желтизны, чуточку синевы, кое-где ослепительная белизна — световые столбы, пробитые невидимыми тучами. Даже звук колес состава звучал как-то по-другому, более мягко, глухо, протяжнее: длук-длук-длук-ДЛУУК, длук-длук-длук-ДЛУУК. Я-оно открыло окно, выставило голову. Ветер растрепал волосы, глянуло в сторону хвоста поезда. Тот слегка поворачивал, ясно была видна линия идущих за горизонт рельсов. Когда так глядело, в небесах провернулись фильтры божественного фотопластикона[129], и прямо на пути за Экспрессом свалился столб солнечного сияния, словно бы ангелы направили на эту точку свои прожектора; и тут же вдоль рельсов заиграли цветастые радуги, вспыхнули желто-зеленые, фиолетовые, розовые, пурпурные рефлексы, мерцающие ленты, словно полосы aurora borealis[130], только не на северном небе, но растянутые на путях Транссиба. Длук-длук-длук-ДЛУК. Стало понятно, что поезд движется уже по зимназовым рельсам, что это уже край Предзимья, сегодня или завтра он въедет в Царство Льда. Я-оно инстинктивно нащупало интерферограф во внутреннем кармане пиджака, Гроссмейстер явственно выступал за ремнем под жилеткой. Другой инстинкт руководил пальцами, которые нервно повернули гербовый перстень то в одну, то в другую сторону. Поверни перстень, произнеси желание. Я-оно закрыло окно. О, щедрый джинн, забери меня из этого проклятого поезда! С панной Еленой или без нее. Кто-то постучал в дверь. Открыло. Зейцов.
— Добрый день.
— А, так, так, приветствую, в чем дело?
Тот несколько смешался, встретив подобную сухость. Прочесал пальцами волосы, уже не такие всклокоченные, как вчера; и вообще, выглядел он вполне пристойно, если сравнить со всегдашним состоянием Филимона Романовича Зейцова, даже костюм какой-то свежий надел, светло-бежевый, в красную полоску, правда, ужасно безвкусный — но чистый; и по бывшему каторжнику никак не было заметно вчерашней пьянки; он глядел осознанно, глаза не натекли кровью, голову он держал прямо. Вот только был он сильно сконфужен и стоял сейчас на пороге, сжимая себя за локти, пялясь по сторонам, словно бы забыл, зачем вообще стучал в двери.
— Ну, говорите же! Ведь уже… а собственно, сколько у вас времени?
Зейцов вынул часы.
— Начало двенадцатого.
— Ага, выходит, скоро обед. Так? Слушаю?
Тот почесал шрам, оставшийся после отмороженного пальца, и вдруг поднял взгляд.
— Я к вам с просьбой, Венедикт Филиппович. Можно войти? Простите, как-то трудно собраться здесь, в коридоре… Впрочем, извиниться, опять же, должен, да, с самого начала, извиниться, да. А за что? А за то, что вчера наболтал, ведь ничего не знал про отца вашего, вы должны поверить, если бы знал…
— Да войдите же, войдите. Только в чем, собственно, дело? Потому что никак не пойму. Какое вам дело до моего фатера?
— Так ведь уже сегодня, за завтраком, благодарствую, сегодня все уже об этом сплетничают; не то, чтобы в обществе там крутился и сам в разговорах участие принимал, гы-гы, сами же знаете, как оно бывает: бывший каторжник, пария на всю жизнь; но тем сильнее прислушиваюсь, и что с вечера забыл, так сегодня и вспомнилось, как услышал их рассказы, особенно, госпожи Блютфельд, которая рассказывала историю отца вашего…
— Ах! Выходит, Frau Блютфельд рассказывала историю отца! Тогда уже весь поезд знает, иначе и быть не может. Вы говорите, говорите.
— Отец Мороз, так назвали, Отец Мороз. С лютами разговаривает, представьте, и что он им шепнет, то люты и выполняют, и такой вот порядок Зимы на Землю ложится, так по слову отца вашего Лед протекает по землям и народам, и вот теперь, вы зачем в Сибирь едете?
— И зачем?
— Ну да, вот тут извиниться я должен, не сердитесь, Венедикт Филиппович, вы же не будете сердиться, правда? Я же вижу, что вы человек хороший.
— Да с чего, черт подери, я должен сердиться?
— Ой, ой, уже сердится, вот душа горячая! — Зейцов засопел, скривился, нервно глянул за окно. При этом он передвинулся на кровати, лишь бы подальше, и снова начал чесать свои шрамы. — Видите ли, если бы вчера вечером я не наболтал, что наплел, про Авраама, про Историю, про оттепельников с ледняками, а прежде всего — про Бердяева… А они же слышали, один другому повторил с пятого на десятое, и вышло так, представляете, что мы с вами разговаривали, что не я говорил, а мы беседовали — и кто конкретно чего сказал, никто и не помнит. И теперь оказывается, будто вы рассказывали про свои планы.
— Что?
— Ну, значит, зачем вы туда едете.
— Погодите, Зейцов, видно, меня мучает страшный katzenjammer[131], поскольку ничего не могу понять из ваших слов, вы все крутите, словно еврей вокруг свиньи, возьмите себя в руки и прямо скажите: что за планы?
— Ну, чтобы Историю заморозить.
— Это как же?
— Сын с большой земли к Отцу Морозу с вестями едет, как повернуть ход истории, подо Льдом замороженной: туда или сюда. Ну… Так уж вышло. — Он жалобно вздохнул. — Простите, Венедикт Филиппович?
Я-оно молча глядело на него.
— Ой, сердитесь, я же вижу, что сердитесь.
— Вы знаете, это проклятие прямо какое-то.
— А?
— Нет такого дня в этом холерном Экспрессе, чтобы не лег спать одним человеком, а проснулся — другим.
— Ну да, люди меняются, — покачал головой Зейцов.
— Да не в этом дело. А, впрочем…! Говорите уже, что за просьба.
— Так вы же меня еще не простили!
— Что вы все со своим прощением! Неужто одно слово чужого человека так на совести вашей висит! Прямо какая-то мания милосердия!
Зейцов поглядел без тени улыбки.
— Видать, вы еще не понимаете, какую обиду я вам, не желая того, нанес. А прощение — прощение это самое первое дело, без прощения нет жизни, нет, и не может быть, счастья, ведь как это вы себе представляете: радоваться собственным удовольствиям, радоваться своим радостям, когда вы знаете, что кто-то против вас таит справедливую обиду, потому что страдал и сейчас страдает за ваше дело? Так что же это за радость — все равно, что пировать в присутствии умирающих от голода бедняков, у которых харч этот изо рта отобрал, тогда никакая амброзия сладкой не покажется. Все начинается с прощения, ибо, с другой стороны, когда сам таишь в сердце ненависть или даже легкую неприязнь против кого-то, так можешь ли ты откровенно радоваться пускай даже самому малому? И видно это более всего, понятно, в делах самых крупных: если кто врагу смертельному отомстить поклялся — проходят годы, вот у него уже дети и внучата, людского уважения добился, имение нажил трудом своим, так вот радует ли это его, станет ли он в покое к смерти готовиться, глянет ли с улыбкой Богу в лицо, нет, ведь при жизни он и цветочка не мог понюхать, чтобы тут же лоб морщинами не пошел, чтобы губы не скривились, и черная туча на лицо не нашла: сама только мысль о возможном счастье врага уничтожала счастье собственное. Потому так важно, чтобы уже с малых дел прощение начать воспитывать. Ведь оно так же практикуется, как искусство конной езды или там стрелковое умение — ведь не остановишь человека первого попавшегося на бульваре и прикажешь: а ну-ка подстрели мне воробья за сотню шагов. Не подстрелит. Точно так же и с заповедью любви к ближнему. Большая это ошибка — крупнейшая! — когда человек принимает ее словно имперский указ: со вторника все ездим с правой стороны, со среды — всем прощаем. А ведь именно так часто говорят священники, так говорят детям воспитатели, сами плохо воспитанные. В прощении же необходимо тренироваться, как спортсмены тренируют свое тело в атлетике, то есть, годами, в труде, в поту и крови, от ошибки к ошибке, не бросаясь сразу же к рекордной штанге, но начиная с малейших нагрузок: прости невежливое поведение, прости неуклюжесть, проси прощение за нечаянное злое слово. Так воспитаешь в себе мышцы для поднятия прощений, которые раздавили под собой миллионы нетренированных.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});