И запил (из железных, тех, кто каждый день входил к императору в одну дверь и каждый день мог выйти в другую, – пили многие), не попадал в шаг, всем казалось: надо скромней. Взял его нынешний нарком Дементьев в третьестепенные замы – на коллегиях Шахурина встречали аплодисментами, стоя; на собственном юбилее (пятьдесят) затянул такую саморадующуюся речь, что Дементьев встал и вышел, торжество как-то само собой угасло, и гости расползлись. Взялся за «собственную программу действий» в министерстве – при первой же «реорганизации» его опустили в Комитет по внешнеэкономическим связям и через два года пихнули на пенсию; с пятидесяти четырех лет оставалось Володиному папе лишь «выполнять поручения Советского комитета ветеранов войны», общества дружбы «СССР – США» (запомнился безотказным, из всех списков «на выезд» вычеркивала незримая рука) и партийной организации завода «Манометр» (где молотобойцем начинал, туда стальные молоты назад и вбили) и фотографироваться с космонавтами на отдыхе в Болгарии – рядом Софья Мироновна, располневшая, в открытом купальнике, чуть выше мужа, по-борцовски задирая толстую руку.
Для отдыха им выделили что-то в Баковке, потом Жуковка – рубленый домик. Взялся писать, но из архивов страшно унизительно выгоняли за воровство. Он не мог понять, почему не дают свернуть и положить в карман четвертушку бумаги с карандашной строкой: «Тов. Шахурину, срочно произвести испытание машины и мне доложить. И.Сталин», словно и в своей собственной жизни – чужой. Он не носил формы и награды надел лишь однажды, когда внучатую племянницу не брали в спецшколу и нужно было просить. Боготворил императора, Отца; и Хрущева поэтому ненавидел до остервенения. После смерти в столе нашли фотографию императора и записи о допросах – те, кто читал, опухали от слез; бумаги исчезли, ни одного из тех, кто читал, видел, мы не установили.
Софья Мироновна изнуряла мужа заботами о его здоровье, бесконечно консультировала и считала калории в еде, активно болела за советский хоккей – на весь дом! Много курила – «Беломор», затем перешла на «Новости», приглашала гипнотизера избавляться от никотиновой зависимости – вся семья содрогалась от смеха, слыша, как Софья Мироновна за стеной повторяет заклинания: я больше не курю… табак неприятен…
Свои траты записывала и возмущалась, что сестра не делает так же: как можешь так жить? И не знаешь, сколько у тебя серебряных ложек?
В больницу легли одновременно, на разные этажи. У Софьи Мироновны обнаружили рак кишечника и вырезали пораженные сегменты (части, что ли, кишок), у мужа ухудшилось с сердцем.
Вечером он проведал свою любимую Соню (доживали вдвоем, без будущего, сына нет) и ушел к себе на этаж. В десять вечера позвонил племяннице: набери меня утром. В восемь утра его телефон молчал. В двенадцать подняла трубку женщина: а кто вы ему? Приезжайте, его нет.
Ночью, 3 июля 1975 года.
Ей не говорили, не давали газет. Во время похорон с ней сидел маршал авиации Судец.
Она хладнокровно рассматривала предложения архитектора по семейному надгробию (черные полированные высокие камни, под которыми они наконец-то соединятся и будут втроем, жалела ли, что сына сожгли, повинуясь революционному приличию уходить в пепел?) и утвердила нужный. Очень трезво относилась к жизни, без лишних переживаний. Не установлен ни один свидетель, видевший Соню плачущей.
Она сказала: я не умру, пока не закончу его книгу – стол в гостиной вечно занимали разложенные фото, выписки и книги с закладками – она дописывала за мужа «Крылья победы», правильно понимая, что пока человек за книгой, человек, читающий книгу, – лучшая попытка преодолеть смерть.
– Нет. И там ничего не сложилось, Боря. В «деле авиаторов» мальчика не называли. Осталось глянуть смерть Уманского.
Апрель – на концах веток появились какие-то райские цвета, каких не бывает на земле, каким не придуманы еще названия. Девушки достали кусочки тела. Достали бледные животы, коленки. Лоскуты кожи на груди.
– Поедем в Мексику. Не приходилось бывать за границей. Каково там, в Латинской Америке? – И Боря вздернул приклеенную бородищу – борода перла до ушей и уходила в загривок на воротник серого учительского пиджака, надетого на пестренькую, связанную мамой штуку, – слабогрудое существо, музейный работник! На лацкан он насадил крохотный неразборчивый щито-меч-ный значок и говорил тонким поповским голосом с какими-то подблеиваниями. – Приобрел две бутылки водки за наличные. Чеки с собой. Чухарев предполагает, что Кирпичников алкоголик. Я пьянства не одобряю.
Как на день рождения, как во второй раз к красивой девке, мы, счастливые охотники у норы, собиратели музея 175-й долбанутой школы, с двумя бутылками водки в пакете из «Седьмого континента» взметнулись на Марию Ульянову, дом 9, второй подъезд, второй этаж и звякнули в квартиру, разминая лицевые мышцы, – как там его звать-то… (я убрал в карманы кулаки с разбитыми костяшкам и двинул вперед травоядного Борю), гости улыбаются, а-а…
– А-а-а… (толстыеруки, очечки, чем-то на Бабеля), не разувайтесь, я живу в Германии – там не разуваются (неслабый ноутбук на журнальном), у меня один приятель жил, говорит: кто-то звонил в дверь, он не открыл – вы, наверное, приходили? (Врет, сам таился у глазка, рассматривая Чухарева, сам терпел звонки.) Квартира эта…. историческая (развел руки и очень основательно, с сахарком) – перед отъездом Александра Галича я имел честь предоставлять ему квартиру для последних концертов. Имел честь выступать организатором! (Сэтих слов тревога, что-то знакомое в нем, у Бори перестукивались бутылки, даже не спрашивает, кто мы, окатывая меня злобой – не так!) На кухню? (Круглый стол, конфеты «Стратосфера», коньяк, пасхальный кулич.) Знаете, грязь, что есть в деле Володи и Нины, мне совершенно не интересна! Мд-а, кофе получился некрепкий…
Такие… писи тети Хаси. (Я не улыбнулся, он отвернулся к чашкам и велел, не оглянувшись.) Ну, рассказывайте! (Ядолгожданно открыл рот и заметил: Боря безумно улыбается.) Кстати! Уманский – четвертый эшелон власти. Не имел даже персональной машины. Сталин бы его сто пудов расстрелял! Да, это уникальная история в истории человечества (именно так): детей арестовывали, а родителей не тронули. Мой дед работал на третьем этаже Лубянки, а сын его сидел на пятом, сахар берите. Дед красивый, видный мужчина… Облагороженная копия актера Вельяминова. Крепкий, голос поражал всех. Левитан на даче ему советовал: Петр Иванович, да бросьте эту ерунду – будьте диктором! Трижды в день Берии докладывал. Для меня человек в кителе – это ничто, мразь! И Шейнин такой же… (Я подсовывал ему текст доверенности, он не видел.) Отец… Умер в Германии. В мае будет три года. От рака. За два месяца. Дал метастаз в мозг. Боли не чувствовал. В феврале я не мог угнаться за ним на катке, а в мае он умер. Никогда ничего не рассказывал. Однажды: папа, откуда ты знаешь столько стихов? «В тюрьме выучил». Он женился на еврейке, дочери репрессированного. Пришли из ЗАГСа, сели за стол – восемь человек. Позвонил дед: расходитесь, Жданов умер. (Я двигал доверенность вслед за его взглядом, словно ловя солнечный луч, Боря покусывал губы и покашливал, унимая подступающие смешки.) Для Сталина жалости не существовало. Он любил только Свету. Обвинительное заключение на школьников я нашел в бумагах отца еще в пятнадцать лет… А потом я работал металлобработчиком, спекулянтом, бизнесменом, антисоветчиком… А отец как залез в свой панцирь – от страшного потрясения, полученного в тюрьме! дикий отпечаток! – так в нем и остался. Да-а… Харизма власти действует на людей определенным образом! (Боря лающе откашлялся, промокнул глаза и сунул губы в кофе, его затрясло.) Но отец понимал, это людоедская система. Уничтожить семьдесят миллионов за семьдесят лет! И это по минимальным подсчетам! Не-ет, в убийство из-за любви я не верю. Не могли Шахурин и Микоян влюбиться в кривоногую. А Вано был такой, что в него сами все влюблялись. (Он подсел ко мне ближе и обкуренно покачивался, выплевывая жаркие…) Проникнуть в психологию четырнадцатилетних детей? Я не могу, это – тайна великая! Мне проще понять Сталина. Солженицын попервой пробивал меня до матки. С Суворовым я полностью согласен. Перед Зиновьевым я преклоняюсь. Знаете, как размышляет в моей повести Сталин? «Большие жертвы оправданы. А если не оправданы, значит, это не большие жертвы». И вдруг! (Он закричал, Боря спрятал хохочущую морду в сложенные домиком ладони.) Я словно проснулся: и написал тридцать страниц про историю арестованных мальчиков. Сначала получилась романтическая повесть. Потом – психологический детектив. Потом я написал третью версию, и она – получилась! И я тут же лег на диван, отстраненно прочел и начал править – два месяца! Меня несло! Спал полтора часа в сутки. Я мог бы оторвать свой зад на день и заработать две штуки, но я оставался писать. На сто процентов! (закричал) я попал в это время! Я вас еще не задолбал? Я знаю: буду иметь успех. Триста тысяч тиража влегкую разойдутся по России (я попискивал и что-то мяукал, но он чутко не слушал меня), заложил в диалоги невероятный психологизм и поборол то, что ненавижу, – логические ямы и неправдоподобие. Я теперь другими глазами читаю даже Булгакова, отчеркиваю: вот тут можно было сделать много лучше. Сталин! Для него не существовало людей. Он не был людоедом, он был машинистом и первым полетел бы в топку, если бы попытался притормозить. Играл в доброго, обнимал, защищал: мы обязательно проверим, а потом неявно, сбоку – вбрасывал кровавый кусочек мяса, и все уже неслись рвать… Этот усатый… с желтыми зубами… Он… Он… уничтожал всех! И добавить нечего, прочел бы рукопись вслух, раз уж так заинтересовались, но тороплюсь в аэропорт…