Еве всегда казалось, что для бабушки, ни разу не заведшей романа после смерти мужа, полноценными людьми все равно были только мужчины, из которых она безошибочно выбирала достойных ее внимания.
А мужчиной из мужчин был внук Юра – с самого своего рожденья.
– А папа? – спросила Ева. – Неужели он не чувствовал, что ты его не любила?
– Чувствовал, конечно, – кивнула Надя. – Все он чувствовал, мучился ужасно и ничего ведь поделать не мог… У нас с ним нелегко начиналась жизнь, Евочка, и все из-за меня. Хотя, может быть, – добавила она, – из-за этого он все остальное легче переносил – с ногой. Все удивлялись, говорили, что сила воли у него необыкновенная, а я чувствовала: ему все ерундой кажется по сравнению с тем, что я его не люблю… Однажды, знаешь, мне просто страшно стало. – Она посмотрела на Еву знакомым испытующим взглядом, словно проверяя, можно ли рассказать. – Уже Юрка у нас родился, мы уже год вместе жили. Но у меня бывали сны… Очень я в них себя чувствовала счастливой! Теперь-то понимаю: просто потому, что беззаботной. Да, так вот, снится мне какой-то сад, цветы все цветут одновременно, как никогда не бывает, я даже запахи во сне чувствовала – ландышей, маттиолы… А я сижу на маленькой скамеечке, в каком-то легком платье, и разговариваю с мужчиной, который у ног моих сидит на траве. Я даже лица его не различаю, но мне так хорошо, так легко, и век бы так сидела, говорила обо всем! И вдруг понимаю: сейчас ведь Валя за мной придет, нам надо будет куда-то уйти, ничего не поделаешь, надо, надо… И так мне тоскливо становится, хоть в петлю: куда, зачем уходить из этого сада? Я проснулась от тоски, лежу, чуть не плачу. Вдруг чувствую: Валя не спит. Поворачиваюсь к нему и вижу: у него такая мука на лице, что сил нет смотреть. И вдруг он меня спрашивает: неужели тебе со мной до сих пор тягостно, Надя?.. Я ему: что ты, Валечка, почему это ты вдруг? Подумала, что, может быть, разговаривала во сне, хотя никогда ведь раньше… А он говорит: извини, милая, это мне просто сон дурацкий приснился. И рассказывает сон: как будто он входит в какой-то сад, а там я сижу на низенькой скамеечке, у ног моих какой-то мужчина, мы разговариваем… И все то же самое! Он весь был на меня настроен, даже во сне… Мне страшно стало, Ева.
– Но это же прошло, мама? – спросила Ева, сама слыша испуг в своем голосе. – Правда же, прошло?
– Прошло, – улыбнулась Надя. – Я последнее время все хотела вспомнить, понять: когда же это совсем прошло, навсегда? Конечно, я папу как-то постепенно полюбила, это же просто невозможно, с ним жить и не чувствовать, какой он. Но по-настоящему – когда? И я поняла… Когда бабушка Миля умирала, вот когда! Ведь вы все у меня уже были, мама моя еще жива была, а мне тогда показалось, будто я остаюсь одна на свете. И только Валя…
Болезнь Эмилии Яковлевны оказалась для всех полной неожиданностью.
Она никогда не болела, даже не простуживалась, сама подсмеиваясь над своим богатырским здоровьем. Но, конечно, язве удивляться не приходилось – при вечных фуршетах и бутербродах, ночных посиделках, курении натощак, при заграничной сухомятке с экономией каждого доллара из нищенских советских суточных…
Эмилия Яковлевна легла в больницу, сопровождаемая укорами домашних, клятвенно обещая, что теперь-то она будет каждое утро начинать с овсянки, пусть только вылечат эти дурацкие боли. Собственно, Надя с Валей и шли на беседу с профессором, собираясь расспросить его о диете.
Они сидели в тесном профессорском кабинетике – ошеломленные, не верящие, растерянные…
– В операции я смысла не вижу, – сказал старый доктор. – Я хотел бы этого не говорить, поберечь ваши нервы, но родственникам я сказать обязан. Ей осталось жить от силы два месяца, и то только потому, что у нее крепкий организм.
– Но… этого же не может быть! – воскликнул Валя; лицо у него за эти десять минут потемнело. – Как же это может быть, вот так, вдруг – два месяца! Она же была здорова, живот совсем недавно заболел, неужели нельзя…
По жуткому, никогда прежде не испытанному холоду в груди Надя поняла, что все сказанное – правда.
– Мы ее, конечно, положим в онкодиспансер, попытаемся, может быть, облучать. Хотя смысла нет: весь желудок поражен, и повсюду метастазы, – сказал врач. – Лучше бы ей провести эти месяцы дома. У вас ведь сын в Первом медицинском учится? – Надя кивнула. – Будет колоть обезболивающее. Это лучшее, что для нее теперь можно сделать.
И вот пошел четвертый месяц, Эмилия Яковлевна была жива, и Надя иногда думала: если бы можно было эту боль распределить понемногу на них на всех – каждый согласился бы не задумываясь… А Юра – тот и распределять бы не дал.
Юра учился на предпоследнем курсе мединститута, и вся его жизнь в эти месяцы превратилась в бесконечные поиски обезболивающих средств. Эмилии Яковлевне давно уже надо было колоть больше, чем полагалось по нормам любой больницы. Надя видела, что Юра вот-вот пойдет за лекарствами к наркоманам…
Эмилия Яковлевна лежала у себя в гарсоньерке, ни за что не соглашаясь перейти к ним; никому не удавалось ее переубедить. Они ухаживали за нею по очереди, даже девятилетняя Полинка прибегала помогать. Но бабушка ждала Юру, только Юру – весь мучительный остаток ее жизни сосредоточен был на нем.
…Надя сидела на стуле в углу комнаты и боялась, что Эмилия Яковлевна проснется раньше, чем придет Юра: он должен был принести очередную ампулу. Она вглядывалась в лицо свекрови, ставшее неузнаваемым за эти два месяца, и чувство, пронизывающее ей сердце, было сильнее, чем даже сострадание. Это было жуткое, до глубины души достающее отчаяние, с ним трудно было жить, и все это время Надя жила как в бреду.
Драгоценный флакон с любимыми Эмилиными духами «Диориссимо» был открыт, и в комнате стоял тонкий тревожный запах ландышей.
– Надя, я не сплю, – вдруг сказала Эмилия, не открывая глаз; они казались на ее лице страшными провалами, даже не верилось, что под темными веками прячется знакомая синева. – Не приходил Юра?
– Сейчас придет. – Надя встала, подошла к кровати. – Дать вам что-нибудь?
– Ничего. – Эмилия открыла глаза. – Посиди просто так. Пока Юра придет.
Надя послушно села на стул у кровати.
– Умираю, Надежда, – вдруг сказала Эмилия Яковлевна. – Не говори, не говори. – Самой ей говорить было трудно, и она не хотела произносить лишних, никому не нужных слов. – Зачем, я же не ребенок. Лежу, вспоминаю… Что это Юрочка мне колет? Когда-то были морфинисты, кокаинисты, было модно. Ну, глупости. Знаешь, что вспоминаю, Надя? – Губы у нее совсем поблекли, но улыбка осталась прежней, и темная синева ее глаз по-прежнему делалась светлее, когда Эмилия улыбалась. – Как Юрочка мне когда-то сказал, на даче, ему три с половиной годика было… Сказал: бабушка, если ты побоишься ночью идти в туалет одна, то ты меня разбуди, я тебя проводю! А у самого горшок еще стоял под кроваткой… – Она вдруг засмеялась – это был очень тихий, но все-таки смех; Надя почувствовала, что сейчас не выдержит и заплачет. – Вот, Надя. Сына ты у меня отняла…