Гондольеры, изображенные Карпаччо, и их отцы, не попавшие в поле зрения художника, обивали кабины своих гондол крепким черным материалом, который называется рассе. Материал этот привозили из одного старинного района Сербии — Ражка. Он так часто использовался в Венеции, что на улице Калле делле Рассе ничего другого не продавалось. На одном углу этой улицы находится гостиница Даниели,[74] а заканчивается она очаровательной маленькой площадью и оживленным фруктовым рынком. Вы можете посидеть здесь в кафе за столиком и понаблюдать за людьми, покупающими персики и сливы, или нарезанный на куски алый арбуз, либо нарубленный кокосовый орех. Все это выставлено для продажи на любопытной стойке из кованого металла, в которой имеется фонтанчик, брызгающий на фрукты водой. В одном углу площади есть отличная пекарня, а напротив — кафетерий, где вы можете отведать у прилавка экзотические блюда или унести их с собой на красиво упакованном картонном подносе. Тут может быть все — от половины жареной курицы до королевских креветок и тунца.
Разбираясь в этимологии слова рассе, я разгадал загадку, которая, возможно, озадачивала и других людей: почему наши жалюзи, которых в Венеции я никогда не видел, называются «венецианскими». Объясняется это тем, что в XVIII веке, когда впервые были изготовлены жалюзи, пластинки перевязывали крепким материалом, похожим на рассе, которым пользовались в Венеции. Сегодня на Калле делле Рассе вы не сможете купить и дюйма такого материала. Улица отдана теперь во власть маленьких рыбных ресторанов, витрины которых наполнены устрицами, мидиями, угрями, тунцом, каракатицами, осьминогами, креветками, лангустами, крабами и прочими дарами моря.
Вот на этой улице я и жил. Спальня моя, однако, выходила не на Калле делле Рассе, а на параллельный ей переулок, который тоже вел к упомянутой мною маленькой площади. Должно быть, из желания смягчить доносившийся из переулка грубый шум, некая добрая женщина оклеила стены обоями с рисунком из нежных розовых бутонов, перевязанных голубой лентой, и комната стала похожей на спальню девочки-школьницы. Вдобавок и ситцевая веселенькая салфетка на туалетном столике. Такую комнату вы могли бы увидеть у друзей, живущих в загородном коттедже. «Мы решили поселить вас в комнате Джейн, она сейчас в интернате!» Странно было из окон такой комнаты посмотреть в окно и увидеть глаза Шейлока, рембрандтовского персонажа в черной шапочке. Он жил в доме на противоположной стороне. Мы могли бы пожать друг другу руки, если бы высунулись из окон: настолько узким был переулок. Старику, похоже, кислород не требовался. Окно было плотно закрыто. Не понадобилось бы, наверное, и окно открывать, если бы не любимая канарейка. Птица жила в красивой клетке из тонкого бамбука, и он выставлял ее на утреннее солнышко. Этими-то недолгими солнечными минутами птица и ограничивалась. В узком каньоне светило не задерживалось. Иногда птичье щебетанье вызывало Шейлока из тени, он подходил к клетке и что-то с улыбкой шептал птице. Рембрандту, должно быть, нравился этот момент. Затем солнце поднималось над головой, а маленький переулок нырял в темноту до следующего утра.
Каждое утро меня будили сварливые голоса и обрывки песен. Я смотрел вниз и видел соломенные шляпы гондольеров. Каждый день они в одно и то же время шли с веслами, закинутыми через плечо, и спускались к набережной Рива дели Скьявоне. Комната, несмотря на книги, карты и табачный дым, по-прежнему смотрела на меня чистым девичьим взором. Странно, когда подумаешь, что буквально за углом отсюда находятся Дворец Дожей и собор Святого Марка.
2
Во время туристского сезона самой заметной персоной на пьяцце является церковный сторож собора Сан-Марко. На нем треугольная шляпа с поднятыми полями, туфли с пряжками. Он стоит у западного входа в собор с посохом с бронзовым набалдашником. Задачей его является — не пропускать в базилику легкомысленно одетых женщин. В самый жаркий день сторож при галстуке, застегнут на все пуговицы, на боку сабля. Своим видом он являет упрек небрежным манерам современного мира. На земле он исполняет функцию, близкую ангелу с пылающим мечом. Едва заметным жестом он иногда отказывает в допуске в храм мужчине с волосатыми ногами, но главная его добыча — Ева. Понаблюдав за ним, я заметил, что полученный им опыт дал ему редкое качество — проникновение в женский характер. Он с первого взгляда знает, какая перед ним женщина; стоит лишь поднять палец, как она зальется краской и немедленно уйдет. Узнает он и другой, воинственный тип: такая особа негодующе пожмет голыми плечами и силой проложит себе дорогу в здание.
Забавно: многие женщины не понимают, в чем провинились. Придя чуть ли не голышом — в таком виде тридцать лет назад вы не увидели бы ни одной актрисы, они невинно полагают, что сторож не пускает их в храм оттого, что у них не покрыта голова. Заняв у кого-нибудь носовой платок, они исправляют упущение, думая, что могут войти теперь в собор с голыми ногами и руками. Вот в такие моменты сторож на высоте. В его запасе набор красноречивых выражений и жестов. Вздохи столь же выразительны: тут и горе, и отчаяние. Когда же ни взгляд, ни вздох нужного воздействия не оказывают, беспомощное передергивание плечами почти эквивалентно папской энциклике. Лишь однажды я видел, что цензор дрогнул. Неожиданно оставив свой пост и сделав несколько шагов вперед, с посохом в руке и с саблей, торчавшей из фалд камзола, он наклонился и с выражением, придавшим его лицу нечто человеческое, запечатлел поцелуй на личике младенца, сидевшего в коляске.
Вспоминаю величественную площадь, и воображению является маленькая фигурка в костюме XVIII века. В ушах звучит громовой раскат голубиных крыльев. Я слышу бой часов и вижу мавров — но никакие это не мавры, а местные мужчины в зеленых кожаных туниках. И ощущаю солнце, добела раскалившее огромное открытое пространство, так похожее на море: волны сизых голубиных перьев то отступают, то накатывают на ноги туристов. На заднем плане блестят в византийском великолепии купола Святого Марка, будто прибывшие на съезд патриархи. Как выразился Рёскин, «огромная площадь словно бы открыла рот, потрясенная благоговейным страхом при виде собора — сокровища, сверкающего золотом, опалами и перламутром». Что ж, это зрелище и в наше время производит не менее сильное впечатление.
Туристы, которых обыкновенно принято бранить, делают атмосферу Венеции живой и радостной. Огромные толпы бродят по площади, кормят голубей или сидят за столиками кафе «Флориан»[75] или «Квадри», едят мороженое или пьют кофе под звуки несмолкающих струнных оркестров. Полная иллюзия, что Венеция до сих пор — королева Адриатики, а ее жители — хозяева христианского мира. Напрасно я отыскивал глазами тюрбан: он был характерной чертой венецианской толпы XIX века. И единственными представителями Востока, которых удалось мне заметить, оказалась группа японских фотографов да еще тоненькая индийская девушка в сари и золотых сандалиях. В центре ее гладкого лба горело красное пятнышко. А вот в 1782 году Бекфорда[76] поразило здесь огромное количество восточных людей. Чуть ли не в каждом углу он слышал «бормотание на турецком и арабском наречии». Еще через столетие Гоуэллс, американский консул, написавший очаровательную книгу о своей жизни в Венеции, заинтересовался группой албанцев: там был «албанский мальчик, одетый точно так же, как и его отец, и он произвел на меня сильное впечатление, словно я видел перед собой детеныша восточного животного, например слоненка или верблюжонка». Хотя тюрбаны и исчезли, но что может быть более экзотическим, чем костюмы, которые видишь на площади Святого Марка сегодня: шорты, пляжные пижамы, цветастые брюки цилиндрической формы, широкополые мексиканские соломенные шляпы. Как бы нелепо ни выглядело все это в любом другом месте, здесь, в Венеции, словно бы имеет законное основание. Все это в той же мере часть венецианской сцены, что и веселые фигурки в длинных платьях на картинах Каналетто или маски и домино Лонги. Возможно, через сотню лет и нынешние костюмы кто-то будет считать столь же очаровательными и живописными.