– Марью Гавриловну спроси, не надо ль ей грядок под цветочки. Если прикажет – белицам вскопать.
– Велю, матушка.
– А тебе, мать Назарета, послушание, – сказала Манефа, обращаясь к одной из степенных стариц, – пригляди за белицами. Пусть их маленько сегодня разгуляются, на всполье сходят…
– Слушаю, матушка, – низко кланяясь, молвила мать Назарета.
– Ронжинских ребят чтобы духу не было, – сказала Манефа, – да мирские песни девицы чтоб не вздумали петь.
– Как это возможно, матушка? – вступилась Назарета и некоторые другие матери. – Наших девиц похаять нельзя – девицы степенные, разумные.
– Знаю я их лучше вас, – строго промолвила Манефа. – Чуть не догляди, тотчас бесовские игрища заведут… Плясание пойдет, нечестивое скакание, в долони плескание и всякие богомерзкие коби.[141] Нечего рыло-то кривить, – крикнула она на Марью головщицу, заметив, что та переглянулась с Фленушкой. – Телегу нову работную купили? – обратилась Манефа к казначее.
– Евстихей Захарыч из Ключова в поминок прислал, – ответила Таифа. – Справная телега, колеса дубовые, шины железные в палец толщиной.
– Спаси его Христос, – сказала Манефа. – Молились за благодетеля?
– Как же, матушка, нá год в синодик записан, – вступилась уставщица.
– А сиву кобылу продать, – решила Манефа. – Вечер Трофим проехал на ней, поглядела я, плоха – чуть ноги волочит.
– Старая лошадушка, еще при матушке Екатерине вкладом дана – много годов-то ей будет, – заметила мать Таифа.
– За что ни стало продать. Вел бы Трофим в четверг на базар, – сказала Манефа. – Кур много ли несется? – спросила она подошедшую Виринею.
– Сорок молодочек, матушка, сорок… – ответила Виринея. – Две заклохтали, хочу на яйца сажать.
– Яиц много?
– Сот семь от праздника осталось, каждый день по сороку прибывает, – сказала Виринея.
– До Петровок станет?
– Хватит, матушка, хватит. Как до Петровок не хватить? – отвечала Виринея.
– Масла, сметаны станет? – продолжала спрашивать игуменья.
– Уповаю на владычицу. Всего станет, матушка, – говорила Виринея. – Не изволь мутить себя заботами, всего при милости Божией хватит. Слава Господу Богу, что поднял тебя… Теперь все ладнехонько у нас пойдет: ведь хозяюшкин глаз, что твой алмаз. Хозяюшка в дому, что оладышек в меду: ступит – копейка, переступит – другая, а зачнет семенить, и рублем не покрыть. За тобой, матушка, голодом не помрем.
– Ну, уж семенить-то мне, Виринеюшка, не приходится, – улыбнувшись, ответила Манефа на прибаутки добродушной Виринеи. – И стара и хила стала. А ты, матушка, уж пригляди, порадей, Бога ради, не заставь голодать обитель.
– Ах ты, матушка, чтой-то ты вздумала? – утирая выступившие слезы, заговорила добрая Виринея. – Да мы за тобой, как за каменной стеной – была бы только ты здорова, нужды не примем…
– Это как есть истинная правда, матушка, – заговорили соборные старицы, кланяясь в пояс игуменье. – Будешь жива да здорова – мы за тобой сыты будем…
– Подаст Господь пищу на обитель нищу!.. – сквозь слезы улыбаясь, прибавила мать Виринея. – С тобой одна рука в меду, другая в патоке…
– Бог спасет за ласковое слово, матери, – поднимаясь со скамейки, сказала игуменья. – Простите, ради Христа, а я уж к себе пойду.
Матери низко поклонились и стали расходиться. Пошла было и Аркадия, но мать Манефа остановила ее.
– Войди-ка, матушка Аркадия, ко мне на минуточку, – сказала она.
Вошли в келью, помолились на иконы. Утомленная Манефа села, а Фленушке с Марьюшкой велела в свое место идти.
– Ты это что наделала? – грозно спросила Манефа оторопевшую уставщицу.
– Прости, Христа ради, матушка, – робко молвила Аркадия, кланяясь в землю перед Манефой.
– Какое ты чтение на трапезе-то дала?.. А?..
– Прости, Христа ради, – с новым земным поклоном молвила уставщица.
– При чужих-то людях!.. Сóблазны в обители творить?.. А?..
Глаза Манефы так и горели. Всем телом дрожала Аркадия.
– Прости, Христа ради, матушка, – едва слышно оправдывалась она, творя один земной поклон за другим, перед пылавшею гневом игуменьей. – Думала я Пролог вынести аль Ефрема Сирина, да на грех ключ от книжного сундука неведомо куда засунула… Память теряю, матушка, беспамятна становлюсь… Прости, Христа ради – не вмени оплошки моей во грех.
– Не знаешь разве, что слóва об Евстафии не то что при чужих, при своих читать не подобает?.. Сколько раз говорила я тебе, каких статей на трапезе не читать? – началила Манефа Аркадию.
– Говорила, матушка!.. Много раз говорила… Грех такой выпал! – оправдывалась уставщица.
– Где память-то у тебя была?.. Где ум-от был?.. А?.. – продолжала Манефа.
– Прости, Господа ради, матушка, – кланяясь до земли, говорила Аркадия. – Ни впредь, ни после не буду!..
– Еще бы ты и впредь стала такие сóблазны заводить!.. – грозно сказала Манефа. – Нет, ты мне скажи, чем загладить то, что случилось?.. Как из памяти пришлых христолюбцев выбить, что им было читано на трапезе? Вот что скажи.
– Что ж, матушка? Словеса святые, преподобными отцами составлены, – робко промолвила уставщица. – Как им судить?.. Кто посмеет?
Так и вспыхнула Манефа.
– Дура! – вскрикнула она, топнув ногой. – Дожила до старости, а ума накопить не успела… Экое ты слово осмелилась молвить!.. Преподобные, по-твоему, виноваты!.. А?.. Безумная ты, безумная!.. Преподобные в простоте сердца писали, нам с ними не в вéрсту стать!.. Преподобных простота нам, грешным, соблазн… Видела, как девицы-то перемигивались?.. Видела, как мужики-то поглядывали!.. Бабы да сироты чуть не хихикали… Что теперь скажут, что толковать учнут?.. Кто отженит от них омрачение помыслов?.. Кто?.. В сóблазн, как в тину смердящую, вкинуты, в яму бездонную, полну греховных мерзостей… А кто их вкинул?.. Кто вверг?.. Ну-ка, скажи!.. Разошлись теперь по домам, что говорят?.. Нá людях-то что скажут? «Были, дескать, мы на Радунице в Манефиной обители, слышали поученье от Божественного писания – в кабак не ходи, и там средь пьяных такой срамоты не услышишь…» Вот что скажут по твоей милости… Да… А врагам-то никонианам, как молва до них донесется, какая слава, какое торжество будет!.. Вот, скажут, у них, у раскольников-то, прости Господи, какова чистота – сорóмные слова в поучение читают… Срамница!.. А девкам-то нашим, даже черницам из молодых разве не соблазн было слушать?.. Ах ты, старая, старая!.. Помнишь евангельское слово?.. Лучше камень на шею да в омут головой, чем слово об Евстафии дать на трапéзе читать.
– Прости, Христа ради, матушка, – говорила, кланяясь в ноги, Аркадия. Слезы катились у ней по щекам – отереть не смела.
– Чью должность исправила ты? – приставала к ней Манефа. – Чью?
Аркадия молча рыдала.
– Чье, говорю, дело ты правила?.. Чье?..
– Моя вина, матушка, моя вина… Прими покаяние, прости меня, грешную, – молвила уставщица у ног игуменьи.
– Чье дело творила, спрашиваю?.. – топнула ногою мать Манефа. – Отвечай – чье дело?
– Не разумею учительного твоего слова, матушка… Не умею ответа держать… Прости, ради Христа…
– Диавола!.. Вот чье дело сотворила ты, окаянная! – грозно сказала ей Манефа. – Кто отец сóблазнов?.. Кто сóблазны чинит на пагубу душам христианским?.. Кто?.. Говори – кто?..
– Диавол, матушка, – едва слышно проговорила лежавшая у ног игуменьи Аркадия.
– Ему поработала… Врагу Божию послужила… Его волю сотворила.
– Ведаю грех свой великий, исповедую его тебе… Прости, матушка… меня, скудоумную, прости меня, неключимую, – молвила Аркадия.
Долго длилось молчанье. Только звуки маятника стенных часов в большой горнице Манефиной кельи да судорожные всхлипывания и тихие вздохи уставщицы слышны были в келейной тишине.
– Встань, – повелительно сказала Манефа. – Старость твою не стану позорить перед всею обителью… На поклоны в часовне тебя не поставлю… А вот тебе епитимья: до дня Пятидесятницы – по тысяче поклонов нá день. Ко мне приходи отмаливать – это тебя же ради, не видали бы. К тому же сама хочу видеть, сколь велико твое послушание… Ступай!
– Матушка, прости, матушка, благослови! – обычно сказала уставщица, творя метания перед игуменьей.
– Прощу и благословлю, коль жива буду, во святый день пятидесятницы… – сказала Манефа.
С поникшей головой вышла Аркадия из кельи игуменьи. Лица на ней не было. Пот градом выступал на лбу и на морщинистых ланитах уставщицы. До костей проняли ее строгие речи игуменьи…
Оставшись одна, прилечь захотела Манефа. Но наслал же и на нее проклятый бес искушение. То вспоминаются ей слова Лествицы, то мерещится образ Стуколова… Не того Стуколова, что видела недавно у Патапа Максимыча, не старого паломника, а белолицего, остроглазого Якимушку, что когда-то, давным-давно, помутил ее сердце девичье, того удалого добра молодца, без которого цветы не цветнó цвели, деревья не краснó росли, солнышко в небе сияло не радостно… Молиться, молиться!.. Но нейдет молитва на ум, расшатанный воспоминаньями о суетном мире… Давнишний, забытый, казалось, мир опять заговорил в остывшей крови. Опять шепчет он страстью, опять на греховные думы наводит. Бес, бес! Отмолиться надо, плоть побороть!..