Клавдия, однако, присутствовала на одном спектакле и даже была за кулисами. Полина волновалась – она играла крохотную роль: была очень мила, интересна, пока не вышла на сцену. Но когда Клавдия взглянула из первых рядов на сестру, ей сразу стало грустно, она не узнала изящную и миловидную Полину. По сцене толклась нескладная фигура, не знала, куда себя девать, и не своим голосом произносила разные слова. Было несомненно, что у ней нет главного и единственного: дарования. И когда Клавдия раздумалась о ее будущем, ей стало еще тяжелей. Она не сказала об этом сестре. Но отчасти та сама почувствовала.
– По этой роли ты не можешь судить, Клавдия. Если б ты меня видела в «Чайке»…
Но Клавдия не хотела смотреть ее в «Чайке». Кого она могла там играть?
И все же, в общем, Полина уезжала из Москвы веселая. Ее легкомысленной и доброй душе нравилось, что она артистка, помощница знаменитой актрисы и пр. Она горячо обнимала Клавдию и говорила:
– Ну, до осени, увидишь, какая я вернусь из поездки!
Клавдия тоже целовала ее и поехала даже провожать на вокзал. Там Полина опять потерялась среди бритых физиономий, актрис, суетни, крика. Клавдия все боялась, что ее затолкают, и вообще стеснялась в этом обществе.
И когда ушел поезд, она с облегчением села на скромного Ваньку, который через всю Москву повез ее на Плющиху.
Был февраль, теплый, солнечный день. Все в Москве казалось Клавдии таким покойным, ясным, как кусок голубого неба у ней над головой, как золотой образ церкви Николая Чудотворца на Арбате. Ей внезапно представилось, что она живет здесь всю жизнь, что Степан любит ее нежной и преданной любовью, что у нее дети, есть кое-какие средства, и в ее жизни всегда – это солнце и славные, предзакатные облачка. Чувство продолжалось минуту, потом она поняла, что все не так, что это только мгновенное видение.
«Что же, – подумала она, – может быть, я действительно изменилась». Она вспомнила, как ходила на демонстрацию, как у нее навертывались тогда слезы восторга, как ездила она на голод. Все это было очень хорошо, но теперь она не сделала бы уже этого. Клавдия вздохнула и слегка потянулась, пригретая солнцем. «Да, я, конечно, теперь другая, самая буржуазная баба, занятая ребенком, своим брюхом. Мне никуда сейчас не хочется, и не нужно мне ничего». Ее мысли опять перешли на беременность, на то, как она будет родить. Времени оставалось уже совсем мало; Клавдия присмотрела лечебницу, где старшим врачом был ее дядя, доктор Шумахер. Там с нее возьмут гроши. Родов она не боялась, но все же ей хотелось продлить время беременности: так тихо, светло чувствовала она свое дитя, и себя самое в такой глубокой безопасности, будто под его защитой.
Но этот день все же пришел. Он был тепел и ласков, как бывает иногда в начале марта. С утра Клавдия почувствовала боли. Степан тотчас повез ее на Долгоруковскую, в лечебницу. Он был молчалив, внимателен и добр к ней, и слегка волновался. Клавдия крепилась, настроение ее было довольно бодрое. Взглядывая на побледневшее лицо Степана, в его темные глаза, в морщину, собиравшуюся на лбу, она не без гордости думала, что это он за нее волнуется. И прощала ему недостаток ласковости: когда мужчина взволнован, он всегда несколько суров.
Доктор Шумахер принял их отлично; он был старомодный человек, в сюртуке, широких брюках и с пробором посреди головы. Обладал мягким характером, лечил по-старинному и рассказывал немецкие анекдоты. В Москве его очень любили.
– О, не беспокойтесь, – сказал он Степану, когда Клавдия вдруг испугалась клиники и заплакала. – Клавдия всегда была самая нервная из их семьи, знаете. Она очень нервная, я их отлично понимаю, у нее в детстве был сильный понос, знаете, дизентерия, это же влияет на нервы.
Когда Степан уехал, и Клавдия осталась одна, в руках опытных и спокойных людей, к ней быстро вернулось хорошее самочувствие. Шумахер осмотрел ее и сказал:
– Ну вот и отлично, можешь десять человек мужу родить.
И он рассказал, что иногда, не видя несколько лет пациентку, он забывает ее; но достаточно произвести гинекологическое исследование – и вспомнит. Клавдию это очень развеселило.
– Значит, дядя, чтобы вы меня не забыли, я должна по временам рожать.
Доктор вымыл руки, рассказал анекдот и ушел.
Клавдию положили в небольшую палату, где ее визави оказалась полная добродушная дама из провинции. Они скоро разговорились – дама скучала в одиночестве. Ее рассказы о провинции, о жизни в глухом городке действовали на Клавдию успокоительно.
– У меня было десять человек детей, я вам скажу – и что же, много труда, лишений, но все-таки я счастлива. У меня муж очень хороший человек; мы двадцать лет вместе прожили, никогда между нами никакой ссоры. Нет, и дети большое счастье… Старшенький у меня здесь в Комиссаровском, часто ко мне заходит. Не можете себе представить, какой он ласковый.
Глядя на эту полную женщину с карими глазами, полуседую, но бодрую и приветливую, Клавдия подумала, что она ей завидует, в конце концов. Ей представилось, что хорошо жить в каком-нибудь Масальске простой и тихой жизнью, с мужем, который целиком предан тебе и семье. Ничего – что за всю жизнь три раза сходишь в театр. Что, верно, и не подозреваешь о существовании партий, опасностей и треволнений, связанных с этим.
В десять часов потушили свет. Клавдия чувствовала себя усталой, но ей было хорошо, она находилась в добром, размягченном состоянии, хотя боли усиливались. Она воображала разные вещи: например, будто Степан полюбит кого-нибудь настоящей любовью, а она придет к нему и благословит на эту любовь, подавляя в сердце страдание и отчаяние. Или она умрет за него, возьмет на себя какие-нибудь его деяния. Она переворачивалась и не могла заснуть, вздыхала. Глаза ее были влажны.
– Не спите, милая? – спросила соседка. – Больно?
– Нет, ничего, благодарю вас… Я думаю… Ах, я все думаю, – ответила Клавдия.
– А вы не раздумывайтесь, вам нужно сил набираться. Вы лучше спали бы. Считайте до трехсот, потом опять сначала.
Спустя несколько минут Клавдия спросила:
– А как по-вашему… подвиг нужно в жизни иметь?
Соседка как будто задумалась. В полутьме белела ее постель, белела она сама неопределенным пятном. Из окна с зеркальным стеклом струился голубоватый отблеск городской ночи.
– Вот уж я и не знаю, как вам сказать. Конечно, мне кажется, не надо отказываться от бремени… Как сказал Спаситель: бремя мое легко есть. Да знаете, когда живешь, работаешь много, возишься, как-то думать мало приходится. И потом, когда любишь, так всякое бремя легко, это уж что говорить.
Клавдия вздохнула, перевернулась на другой бок, пыталась заснуть. Это плохо ей удавалось. Рядом с ней, на стене, было золотое пятнышко света, и когда она в него всматривалась, золотые нити его свивались, образуя странные узоры, менялись, двоились. Ей представилось, что это загадочные символы ее жизни; она старалась что-то понять, прочесть свои судьбы; но когда начинало казаться, что сейчас она поймет, фантасмагория обращалась в обыкновенный кусок стены с золотистым отсветом фонаря.
Наступил перерыв в болях. «Подвиг, – думала она, засыпая, – подвиг». В последний момент перед сном она увидела ясное небо, звезды и вечность. Она поняла что-то поразительно прекрасное и поразительно печальное. Сердце ее сжалось такой тоской, будто вечность, которую она ощутила, была смерть.
Через три часа, на рассвете, у нее начались роды. Но она была уже иным человеком. Точно ночью переступила ступень, навсегда отделившую прежнюю Клавдию от теперешней. Среди родовых мук она повторяла про себя: «подвиг, подвиг», – но ей казалось, что теперь не она уже говорит это, а другая Клавдия, лишь несколько похожая на прежнюю.
Страдания продолжались пять часов, и когда ее ввезли на тележке обратно в палату, где она провела ночь, маленькое существо пищало уже рядом с ней, в люльке. Увидев ее, соседка заплакала.
– Ничего, – говорила она, – ничего, моя милая, это всегда так бывает, скоро оправитесь.
Она дотащилась до Клавдии, обняла ее и поцеловала. Клавдия слабо пожала ей руку, взглянула на ребенка. Это было ее дитя, которого она ждала с таким трепетом и радостью. Но сейчас она ничего такого не чувствовала. Она только понимала, что случилось что-то очень удивительное.
Ее выздоровление как роженицы шло быстро; но с этого дня все, наблюдавшие за ней, стали в ней замечать странности.
XXV
После свадьбы Петя с Лизаветой поселились в Филипповском переулке. Переулок этот тих и мил, как бывают переулки в Москве, между Никитской и Пречистенкой.
Рядом с их домом был забор; оттуда простирал ветви над всей уличкой гигантский вяз; за ним – маленькая церковь, одна из знаменитых сорока сороков, наполняющих в праздник столицу звоном. Квартира их была старинная, с иконами, образами, мебелью в чехлах; были и птицы в клетках. Они снимали две комнаты.