В комнате топилась печь: пахло дымком растолок, за окном синел яркий день. Алеша приподнялся, взглянул на разрисованные морозом стекла, увидел березы, окутанные туманом инея, солнце, – и глубокая, светлая радость залила его. Жизнь, жизнь! Молодость, любовь, счастье! Голова Алеши закружилась.
– Тетя, – сказал он немного задыхающимся голосом, – пойдите-ка сюда.
Тетушка подошла степенно, с озабоченным видом; она была еще в белом утреннем чепце, но уже тщательно вымытая. От нее пахло старинными духами.
– Может быть, с калачом лучше хочешь? – спросила она, и у нее был такой вид, что пить кофе с калачом или без него – вопрос серьезный.
– Дорогая, – шепнул Алеша, и вдруг крепко обнял, захохотал, стал целовать и мять ее. – Вы славная тетушка, вы моя хорошая!
Аглая Михайловна сначала была смущена, потом увидела слезы, блеснувшие в Алешиных глазах, поняла все, и сама заморгала.
– Ну, слава Боту, слава Богу, – бормотала она, – значит, Он не желал твоей гибели.
Минуту спустя Алеша жадно пил кофе с любимыми горячими лепешками, а тетушка, сидя рядом, говорила:
– Я человек старый, и меня на другой лад не переделаешь. Полагаю я, что Лиза должна была мне написать о своей свадьбе заранее, так я считаю. Она добрая девушка, но легкомысленная. А я недовольна – забыла меня. Так же и насчет твоей истории: я считаю, что это промысл Божий, урок, который дается тебе в назидание, быть может, для изменения твоей жизни.
– Да что менять-то, что? – почти вскрикнул Алеша. – Тетя Аглая, ей-Богу, нечего. Ну, я молод, мне жить хочется, это верно.
– То-то вот и есть, что вы теперь не такие, как была молодежь в наше время. Все о себе, для себя…
– Это правда, тетушка, – сказал Алеша, – я для себя живу. Ничего, – прибавил он беззаботно, – как-нибудь проживем. Я, ведь, другим не мешаю, пусть как хотят устраиваются. А вы взгляните, какое солнце, какой иней замечательный. На салазках бы сейчас, на лыжах…
– Вот именно я и не позволю.
И тетушка проявила довольно большую стойкость: пока окончательно не поправится – никуда.
Алеша провел в ее мягком, теплом углу недели две. Лизавете написали, изложили причины задержки. Алеша же развлекался игрой на китайском бильярде и раскла-дываньем с тетушкой пасьянсов.
Иногда приезжал молодой сосед, помещик, румяный, свежий. Он очень почитал тетушку, целовал ей руку и сначала немного стеснялся Алеши, как человека столичного. Потом привык, и они вместе играли в бикс.
– Очень сожалею, – говорил сосед, потирая руки, – что здесь нет настоящего бильярда. Да. Мы сыграли бы с вами пирамидку. Разумеется, без интересу. Так на так. Да, да. Так на так.
Потом он расспрашивал его о его приключении.
– Могли замерзнуть? Скажите, пожалуйста. Как жаль! Вот какой опасный случай. Да.
Слово «да» и «так, так» он прибавлял почти к каждой фразе.
Некоторые помещики приезжали даже поздравлять Аглаю Михайловну с благополучным исходом Алешиной истории. Алеше все нравилось. И помещики коренные, и генералы, и прасолы, которых тоже приходилось видеть.
Но больше всех понравилась Анна Львовна, молодая дама, которую не очень чтила тетушка, – из села Серебряный Бор.
Эта Анна Альвовна была вдова, жила частью в деревне, частью за границей, преимущественно в Ницце, как многие русские помещики; в деревне же вела энергический образ жизни, хозяйничала, ездила по гостям и охотилась; у нее была свора борзых, и нередко скакала она по полям, на поджаром своем англо-арабе; соседи принимали ее в настоящие охоты. Не дурак она была и выпить, но знала меру; могла рассказать анекдот; когда бывала в ударе, плясала русскую и неплохо пела под гитару.
С Алешей у них сразу установились дружеские отношения. Не прошло четырех дней, как у подъезда снова загремели бубенцы ее тройки. Очень усатый кучер осадил коней, из узких городских санок выскочила Анна Львовна в шубке, берете, с огнем горящими щеками; кучер отирал оледенелые усы; лошади под синей сеткой объезжали двор шагом. За деревьями парка, изнемогавшими под инеем, вставала луна.
– Ну, – сказала она, поблескивая темными глазами, – выздоровели? Как дела?
Алеша знал, что теперь никакая тетушка не удержит его дома. Да и на самом деле – он был здоров.
Наскоро пили они чай со свежим маслом и баранками, разогретыми на самоваре. Аглая Михайловна, впрочем, была суховата с гостьей: сидела особенно важно, в своей белой кофте, и по временам выходила из комнаты – с значительным выражением.
– Салазки есть? – спросила Анна Львовна, откусывая крепкими зубами хлеб с маслом. – Должны быть; пойдемте кататься с пруда. Тут пруд хорош, я знаю. И вечера такого нельзя упускать.
Ее гибкая фигура, тонкая шея и вздрагивающие ноздри говорили, что ничего не следует упускать в жизни. Чем-то она напоминала скаковую лошадь.
– Голову не сверните себе, – сказала тетушка, когда они встали, и недовольно поправила наколку. – Алеша и так чуть не замерз… Там есть прорубь, на речке, осторожнее.
– Не бойтесь, – крикнула из прихожей Анна Львовна, – целы будем!
Весело было идти в парке, под златотканым инеем. Скрипят валенки, скрипят салазки. Золотящийся полусумрак, тайные узоры ветвей, стволов на снегу, тихий сон инея. Все это колдовское, необычайное, какое бывает только в русские зимы под Рождество.
Анна Львовна верхом садится на салазки, Алеша за ней. Легко отталкиваются они, – синие, огненные алмазы снега мелькают все быстрей, и все холоднее дышать: дорожка от прудов к речке наезжена, санки летят быстрее, быстрее, бесшумно тонут за горизонтом звезды и небесный свод – вот она, речка. «Правей!» – хочется крикнуть Алеше, да не стоит, – если уж судьба лететь в прорубь, значит, судьба, там разберут. Лучше – обнять крепче эту Анну Львовну, чувствовать огненную щеку рядом со своей, глядеть на волшебные пелены снега, на дивное небо в звездах, окристаллевшее от мороза. Р-раз! Салазки проносятся у края проруби, дальше идут тихо, мягко, слегка шурша по снегу: это уж целина.
– Я знаю, где прорубь, – говорит задыхающимся голосом Анна Львовна. – Зачем нам в прорубь!
Она соскакивает, – ловкая и крепкая охотница, – подхватывает салазки и бежит в гору.
Алеша за ней. Не убежать ей, – Алеша догонит, снова будут лететь они вниз, и сердце замирает, дух захватывает: угодишь под лед, свернешь шальную голову, но лететь в лунном сиянии так чудесно. Пусть, все равно!
– Когда уезжаете? – говорит Анна Львовна.
– Не знаю, скоро.
– Поедемте сегодня ко мне. Спою вам цыганские песни. У меня можно. Я одна, никто мне не указка.
Алеша воображает недовольный вид тетушки, на минуту ему становится смешно, но потом он сразу же говорит, что отлично: едем. Тут нельзя отказываться, это ясно.
И хотя тетушка загрустила, хотя было не очень удобно, чтоб Алеша ехал один, к молодой даме, все же через полчаса они катили в Серебряный Бор, и Алеше казалось, что это – все продолжение их сумасшедшего катанья, что на этой самой тройке он летит в светлую бездну жизни.
В Серебряном Бору Анна Львовна пела ему цыганские романсы. Луна светила сквозь заиндевевшие стекла, когда они целовались.
– Я поеду в Москву тоже, с вами, – сказала она, провожая его. – Послезавтра? К семичасовому?
И как тетушка ни уговаривала остаться, через день Алеша уехал. Проезжая со степенным Федотом мимо Зыбкова, которого тщетно ждали они тогда, среди бури и тьмы, – он вспомнил об Анне Львовне, луне, поцелуях. Все казалось ему удивительным, загадочным, – и будущее непонятным.
На повороте он оглянулся, сзади донеслись колокольчики. Это мчалась знакомая тройка, вихрем догнала она их, и через минуту Алеша сидел уже с Анной Львовной, – во весь опор они скакали к станции. Почтенный же Федот был недоволен, но никак не мог поспеть. Алеша чувствовал, что его несет вихрь новой его судьбы, и был доволен.
XXI
– Без документиков венчать не буду, это что уж говорить! Я ведь вас не знаю. А может, вы доводитесь родственником невесте?
Приходский священник, человек черноволосый, тучный, с красивыми бархатными глазами, был доволен: он имел полное право не венчать, и не венчал. Да еще студент! О. Феоктист поглаживал свою бороду. Со студентом как раз влетишь в историю.
Петя ушел от него расстроенный. В таких случаях он терялся, сердился, что не может дать отпора, – и чувствовал себя мальчишкой.
Алеша не возвращался; от него не было известий, и свадьба затягивалась; подходил пост, надо было торопиться.
Все это раздражало, но стоило отдохнуть час-другой от хлопот, стоило повидать Лизавету, и все огорчения разлетались. Оставалось ощущение молодости, крепости, любви.
Наконец, документы пришли по почте, с письмом, где все объяснялось. Это было неожиданно, частью взволновало, частью обрадовало. Как бы то ни было, решили Алешу не ждать. В дело вмешался Федюка, и все пошло глаже.