балу, тоже по обязанности службы, встречаю кого-то другого. Слышу об искусстве… Он не был груб. И никогда не посягал. Эта «красивость», эти фразы… можно объяснить их совсем другим. Это «выпускание» из рук… он сожалел искренне — не смотрел как на вещь. Это не «дозволение» вернуться было. Это его «молодечество», «храбрение». М. б. в этом единственном письме, которое тебе попалось, такое впечатление, но это не было так.
Я очень чутка была, — я бы грязь узнала. Он не рискнул бы тогда явиться на глаза мамы. А он ведь был у нас, — его только не приняли, т. к. не было отчима. Сказали дома нет.
Отчего я поехала? Да, этого не надо. Конечно. Что на меня нашло? Но, знаешь, я никого, никогда не боялась. Я слишком знаю себя. Я знаю, что не соскользну. Я это твердо знаю. Я знала, что не опасно. У меня бывают такие настроения-удали? Что-то такое. После работы, кропотливой, тяжелой для души, — уйти в другое. Будто забыться. Я ему ничего не позволила. Но я и этим казнилась. Поэтому тебе и писала. Не за это ли мне «и Аз воздам». Это самое необъяснимое, самое мое темное. Именно оттого, что «игра» без смысла. Спасибо тебе за то, как ты мне все показал. И, хотя это не так, не совсем так было, — все же я многому научилась. И… самое главное… я вижу тебя. Тебя, учащего, такого… чудесного! Ни одна ласка не взяла бы меня так сильно, как это твое «ученье». Я обожаю тебя, чистого, такого редкого, такого… совсем единственного! Я боюсь, что недостойна тебя… Ты разочарован? Но не надо из-за этого № 2… Он не стоит, ничего не было там для разочарования. О Кесе (брат А.) — не думай. Я его расцениваю очень мелкой монеткой. И для него «решительный» и «серьезный» отпор был бы — слишком многовесен. Вообразил бы, что всерьез его брать можно. Я отсадила его очень прочно. Будь уверен, — я их хорошо знаю. Мой тон к нему таков, что он и обидеться не может (ласково и нежно), и подойти не решится. Серьезный же отпор повлек бы только серьезное отношение. Он не стоит этого. Это (по словам И. А.) «брючкин, сердечкин, сладочкин, улыбкин». Хорошо? Катанье на велосипедах? Ерунда! Он привязывался, что научит меня кататься и когда-то (давно) сказал: «Du hast wohl Hemmungen mit mir zu bleiben?»[173] Дурак! Я тогда грубо даже ответила. Это был 1937 г. А теперь я ездила, как… с собачкой, с… рабом. И такое мое поведение он лучше всего понял. Но этот, он не плохо в душе ко мне относится. Я знаю, он гадостей бы не допустил все-таки. Ему «отбить» хотелось. Но понял бы. Только я-то даже и до разговоров не сошла. После этого он очень меня уважает. От многих слыхала, как он свою Schwägerin[174] рисует. Видишь. Слушай, у меня очень точное мерило для грязи. Я ее тотчас узнаю. Верно. Поверь мне. № 2 — забудь. Устно я бы тебе все рассказала, и ты бы — понял без сомнения.
О «изломах» еще: ты пишешь, что «все в ход пущено». Я ничего не пускала в ход. Я только рассказала тебе очень просто о семье, для того, чтобы ты мог себе представить и также понять откуда я «перст Божий» для себя увидела. И в этой скорой визе, и в «отпуске рвача-шефа» и т. п. Ванечка, я для тебя ничего не «пускаю в ход». Я тебе оттого все и говорю, что хочу без прикрас перед тобой открыться. Помнишь, всегда Суда твоего просила. Мне для себя важно определиться. Ты — мой судья. Мне очень хочется начать писать. Я изнервничалась оттого, что все помехи. Селюкрин меня «вздернул на дыбы» как-то. Но от этого еще беспокойней… Я все же принимаю. О бегонии я спрашивала в лучшем садоводстве, — мне сказали то же самое о клубне, но у этой не клубень. Тогда велели поливать и в тепло. М. б. будут побеги новые, т. к. зазеленело. У меня «легкая рука» на цветы. Азалия цветет 4 года сряду по 300–400 цветков. Шапка. Ее даже фотографировать хотели для рекламы удобрения. Не дала. Что за базар. Ты глоксинии выращивал? Это бархатные колокольчики? Чудесно! Как я за все это тебя люблю! Ты цыплят выводил? Я — тоже, под мышкой яйцо носила! Живая жизнь! Ванечка, мне не выразить _к_т_о_ ты мне! И как касаешься ты… всего… самого такого некасаемого словом. Как служит тебе слово! Как послушно! Ванечка, ты Тютчева мне достал? Мне и радостно, и стыдно, что так балуешь! Не надо! Не балуй так! Ты спрашиваешь, получила ли я «Старый Валаам» и «Мери». Нет. Еще нет. Ванечка, можно мне попросить тебя о чем-то? «Куликово поле» ты не достанешь? Мне очень стыдно, но я его так хочу. Здесь — безнадежно. Я искала в библиотеке ван Вейка. Никто ничего не знает, т. к. его библиотека завещана Университету, а Университет все, его, не интересующее Университет (не научное), отдаст аукциону. Я жду этого аукциона. Ванечка, послушай, что вчера было: у меня утром тоска была. Я стояла у календаря и вижу, что на 3.ХII стоит. Сорвала листочки и загадала: «а что сегодня? То и будет». Вижу: — смотри и ты. Я посылаю его тебе, но ты пришли мне, — я всякую буковку твою берегу. Ванечка, я в следующем письме скажу тебе еще одно, о Сережечке. Я ошеломлена была вчера… когда увидела фотографию его.
Ваня, теперь о том, что важно. О том, что уже писала, что закрылось твоим письмом от 28-го. Но о чем _н_а_д_о. О встрече. Я много думала о ней. Я знаю, что это значит — на миг… и оторвать сердце. Я теперь уже скорблю, представляя это. Но… Сердце мне говорит, не чувство только, а и ум сердца, — что не быть встреча может только при ведении всего к разрыву. Без нее — топтание на одном месте, мертвая точка. Так чувствую и вижу я. Это не голос моего «движения». Нет. Я очень трезво, и строго, и серьезно все продумала. Встреча — необходима. Каков ее исход бы ни был. М. б. будет мука… Я все знаю. Но предрешив не видаться, — мы предрешаем неминуемо, если не прямое расхождение-разрыв, то… несхождение наверное. Так, и только так я вижу. Но я не настаиваю ни на чем. Я предоставляю все тебе. Пусть не заботит тебя техническая сторона для меня. Arnhem