И княгиня Васса решила испросить благословения у митрополита Кирилла.
– Вот, владыка святый, затем и прибыла к тебе, – сказала в конце беседы своей с владыкой супруга Невского. – От юности была у меня мысль на постриженье, не токмо теперь! А ныне что ж я? Ведь разве я не вижу – государь он великий… несть ему равных в государях! А я… Нет, не такая ему супруга нужна!.. Нет, не государыня я!.. – прошептала она, как бы сама на себя осуждающе покачивая головою…
Владыка молча внимал ей.
– Да и разве я добрая оказалась матерь сынам своим? – продолжала княгиня. – И сынов-то покорных не сумела воспитать ему!.. Отрок еще, а уж отцу своему сердце уклюнул! – скорбно воскликнула она.
И митрополит Кирилл понял, что она говорит о князе Василии, который как раз в это время задержан был в Пскове при попытке бежать в Юрьев, к рыцарям, дабы укрыться там от гнева отца.
– А потом, владыка святый, – закончила слово свое княгиня, еще ниже спустя голову и сжимая четки, – ведь я – как на духу… любит он ее, княгиню Аглаю…
Кирилл долго молчал.
Потом вздохнул и пристально посмотрел на супругу Невского.
– Княгиня! Дщерь моя о Христе! – проникновенно и строго сказал он. – Не мне отгоняти от дверей одну из овечек стада господня, стремящуюся укрыться от треволнений суетного и маловременного века сего в пристанище господнем!.. Благословляю намерения твои. Но, однако, ежели бы и жена простолюдина пришла ко мне просить меня о том, о чем ты просишь, то даже и ей я сказал бы: «Принеси мне сперва отпущение от мужа твоего на сей постриг, а без сего даже и я, митрополит всея Руси, ничто не могу сотворити!..» А что же князь? Он согласен? – спросил он резко и прямо.
Княгиня Васса долго не отвечала ему. Она, бедняжка, силилась переждать, пока утихнет нестерпимая, остановившая ее дыханье, лютая боль от ножа, который повернул сейчас в ее сердце митрополит своим вопросом.
– Я… я хочу с мольбою припасть к стопам его, и он… не отвергнет… – тихо произнесла княгиня.
И как раз в то же самое время княгиня Дубравка, изнемогши душою и отбросив прочь сломленную гордость, опустилась у ног Александра и, зарыдав, обняла его колени.
Они были одни – у него. Только что до этого Дубравка объясняла деверю своему новое затаение, которое привезла она от родителя своего, и они вдвоем, склонясь над большим столом, чело о чело, разобрали, не без труда, письмо Даниила Романовича и его любительную грамоту Невскому. Потом княгиня стала рассказывать деверю своему о том, чего насмотрелась она и наслышалась там, в скитаниях своих – и в Швеции, и у датчан, и у магистра, – и Александр опять подивился ее державному разуму и уменью увидать в чужих странах и при чужих королевских дворах как раз то, ради чего и засылаются послы.
– Как там тебя все ненавидят, Саша, как боятся, как все они смерти твоей жаждут! – вырвалось у нее среди рассказа.
– Ну полно, – в некотором смущении возразил Невский. – Да уж и кто там из них этак чтит особу мою?
– Кто? – воскликнула Аглая и, остановясь перед ним, назвала, по пальцам пересчитала всех, кто вожделел смерти Невского. – Епископ абоский у финнов, и сам герцог (так назвала она Биргера), и Андре Фельфен, тот, что гостил у тебя когда-то, да и фон Остерна… Как хотелось им, чтобы брат твой, а мой супруг, позвал их на тебя… отымать престол Владимирский!.. А ты знаешь, что сказал мне рыцарь Депансье на пиру у епископа рижского? «Мы ждем, – сказал он, – мы ждем не дождемся, когда ваш бофрер, этот, в гордыне своей посмевший противиться велениям римского апостолического престола и орифламме Святой Марии, король Александр примет из рук татарской царицы такую же чашу, как принял когда-то его отец!» Господи! – выкрикнула Дубравка. – Да я чуть в лицо ему тогда вино из своей чаши не выплеснула. Саша, любимый мой, милый! Никогда не езди больше в Орду!.. Боже мой, как мы тебя оскорбили тогда – я и Андрей, что не повиновались тебе! Как я кляну себя!.. Ведь я же все поняла, когда пожила там, среди них, среди этих волков в рясах, в панцирях, в мантиях!.. Нет, в руке твоей быть… без оглядки повиноваться… у твоих колен умереть!.. Ведь я же ради того только, чтобы еще раз увидеть лицо твое, вернулась сюда, чтобы ты простил меня!..
Как безумная, прижалась она к его колену, залившись слезами…
Бережно и ласково отстранил Александр голову Дубравки от своих колен, поднялся с кресла и поднял за локти ее.
Они стояли теперь столь близко, что его ладони как бы сами собою легли позади ее плеч. Нагнетающий стук его сердца пошатывал их обоих… Было совсем как тогда, на их озере, возле их березки!..
Он, медленно и противясь непреоборимому искушенью, склонялся к ее распылавшимся губам. Еще мгновенье – и беспощадный, как смерть, греховный брак соединил бы их…
Запах драгоценных ароматов, веявший от ее одежд, лица и волос, вошел в его ноздри, расширяя их, заставляя вдохнуть.
И вдруг этот сладостно-благовонный запах вызвал в его памяти тот сладковатый запах трупного тленья, которым нанесло на него тогда, в страшный день его возвращенья после Неврюя, там, возле березки, у синего озера… Вот он раздвигает и тотчас же вновь, с шумом, дает сомкнуться кустам, едва только увидал обезображенное, и поруганное, и уже тронутое тленьем тело пожилой женщины, умерщвленной татарами простолюдинки, в разодранной посконной юбке…
…Александр молча отшатнулся от Дубравки…
И это было их последним свиданьем.
На Карпаты, к отцу, Дубравку сопровождал Андрей-дворский с дружиной. Он сам вызвался сопровождать на Галичину дочь своего государя! И не одна была к тому причина у Андрея Ивановича!
Во-первых, то, что суздальское окружение Ярославича с неприязнью, все больше и больше разраставшейся, взирало на пришлого, на галичанина, да еще из простых, который столь близко стал возле ихнего князя. «Не стало ему своих, здешних доброродных бояр!» – ворчали суздальские придворные Александра.
Другою причиною были не перестающие весь год мятежи и жестоко разящие мятежников казни в Новгороде.
«Силен государь, силен Олександр Ярославич и великомудр, – наедине с собою размышлял Андрей Иванович. – Ну, а только Данило Романович мой до людей помякше!.. Али уж и весь народ здешной, сиверной, посуровше нашего, галицкого? И то может быть!» – решал он, вспоминая и доныне горькое для него обстоятельство, что на суде, в покоях владыки, где решалась участь Роговича и участь других вожаков мятежа, – на этом суде только три голоса – его, да еще новгородца Пинещинича, да еще нового посадника, Михаила Федоровича, – и прозвучали за помилованье, все же остальные поданы были за казнь, в том числе и голос владыки Кирилла, и архиепископа Далмата, и, наконец, голос самого Александра Ярославича.
Дворский, ожидавший, чем разверзнутся над провинившимся грозные уста князя, – после того как все высказались за казнь, – затаив дыхание взирал на том совете на Александра.
– Ну что ж, – промолвил Невский скорбно и глухо, – и я свой голос прилагаю.
Еще мутны были глаза Ярославича и не в полное око подымались ресницы, но уже заметно было, что обильное кровопусканье из локтевой вены прояснило его сознание. Доктор Абрагам не страшился более рокового исхода.
Голова Александра покоилась на высокой стопе бело– снежных подушек. Он отдыхал и время от времени вступал в неторопливый разговор со своим врачом.
– Одного я не пойму, доктор Абрагам, как та же самая кровь, в которой жизнь и душа наша, как может она стать губительна в болезни, так что вам, врачам, приходится сбрасывать ее? – спросил Александр.
Старец покачал головою:
– Вслед за Гиппократом Косским полагаю и я, государь, что душа – не в крови, но в мозгу. Не всегда хорошо сбрасывать кровь. Но тебе угрожало воспаление мозга. Блоны, одевающие церебрум, были переполнены разгоряченной сверх меры кровью…
– Пустое! А просто просквозило меня! – перебил доктора Александр. – Места здесь такие, что без ветру и дня не бывает. Тут тебе Волхов, тут Ильмень…
Они еще поговорили о том о сем, и вдруг Абрагам сказал:
– Государь! Прости, что не в другое какое время начинаю разговор свой… Но ведь только восставим тебя, то и не увидим: умчишься!.. А я уж не смогу последовать за тобой, как прежде… Я отважусь тебе напомнить обещание твое: отпустить меня на покой, когда стану дряхл и старческими недугами скорбен…
– Тебе ли – врачу из врачей – говорить так?
– Государь! Медицина могущественна, но еще не всесильна! – печально усмехнувшись, отвечал доктор Абрагам. – Всякий день, пробуждаясь, я начинаю с того, что хладеющими перстами своими осязаю пульсус на своей иссохшей руке. И он говорит мне, чтобы я, старый Абрагам, поторапливался. Плоть моя обветшала. И я не могу быть больше твоим медиком, государь.
Александр неодобрительно покачал головой.
– На кого же ты, хотел бы я знать, оставляешь меня и семейство мое, доктор Абрагам?