Епископ наклонился и поднял с земли тесак Острожского.
– Этот грех я беру на свою совесть. Ради моей веры и ради отчизны. Ради Божьего мира. Ради будущего. Ad maiorem Dei Gloriam.
Не обращая внимания на стоны Рейневана и его отчаянные попытки подползти и помешать, Збигнев Олесницкий дважды ударил тесаком по доске образа. Дважды, сильно и глубоко. Через правую щеку Богородицы. Параллельно линии носа.
Рейневан перестал видеть. Упал в пропасть.
Падал долго.
Очнулся весь в бинтах, на гороховой соломе, в трясущейся телеге. Придорожная сирень пахла так по майски, что в какой-то момент ему показалось будто время повернуло вспять или всё, что он пережил за последние два года, было сном. Что сейчас май 1428 года, а его, раненого, везут в госпиталь в Олаве. Что Ютта, живая и любящая, ожидает в монастыре кларисок в Белой Церкви.
Но это не был ни сон, ни путешествие в прошлое во времени. На руках и ногах у него были оковы. А солдаты, которые ехали рядом с телегой, разговаривали по-польски.
Он с трудом поднялся на локтях, чувствовал, что всё тело болит и стянуто швами. Увидел холм в свете заходящего солнца. И каменный замок на его вершине, настоящее орлиное гнездо, увенчанное колонной донжона.[367]
– Куда… – Он поборол сухость в горле. – Куда вы меня… везете?
– Закрой пасть! – рявкнул один из эскортирующих солдат. – Запрещено! Был приказ: если начнет что-то говорить, бить обухом по зубам. Так что гляди у меня!
– Оставь, – успокоил его второй. – Сжалься. Он же не говорит, а только спрашивает. А ведь это конец его пути. Пусть знает, где ему сгнить придется.
В небе каркали вороны.
– Это, браток, замок Лелёв.
Думаю, что никто из вас не был в тяжелом тюремном заключении.
Никто из вас, благородные господа рыцари, никто из присутствующих здесь в корчме набожных и богобоязненных монахов. Никто из их милостей купцов. Никто из вас, надеюсь, не видел ни глубоких подземелий, ни старых прогнивших погребов, ни вонючих темниц. А?
Никто из вас.
И не о чем, уверяю вас, сожалеть.
При добром короле Владиславе Ягелле в Польше было несколько тюрем строгого режима, тюрем, вызывающих страх. Краковская башня. Хенцины. Сандомеж. Олькуш. Ольштин, в котором заморили голодом Мацека Борковица. Острежник. Ильжа. Липовец.
И была одна тюрьма, только при упоминании которой люди затихали и бледнели.
Лелёвский замок.
В тех других тюрьмах сидели, в тех тюрьмах мучились. Из тех тюрем выходили.
Из Лелёва не выходил никто.
Глава двадцать вторая,
в которой глаза освобожденного из лелёвской темницы Рейневана радуются свету. И он идет в последний бой.
В королевском замке в Ленчице царила атмосфера беспокойства и нервной спешки. Подготавливали жилые помещения в Старом Доме, убирали, меблировали и украшали представительский зал. Информация о том, что именно Ленчицу выбрали местом мирных переговоров, дошла до бургграфа поздно, почти в последнюю минуту, времени для приготовлений оставалось действительно мало. Бургграф бегал по Старому Дому, проклинал, поносил, подгонял, ругал, всё время спрашивал, не видно ли уже с башни кортежа епископов и польских панов или приближения посольства крестоносцев. Со стороны Ордена ожидали, в частности, Конрада фон Эрлихгаузена из Мальборка и Людвига фон Лауша, командора Торуни, должен был быть с посольстве также Франц Кушмальц, варминьский епископ. Из поляков ожидали епископов Збигнева Олесницкого и Владислава из Опорова, краковского кастеляна Миколая из Михалова и познаьского кастеляна Доброгоста из Шамотул.
Самый важный представитель польской стороны тем временем уже успел прибыть в Ленчицу. Сразу по прибытии он уединился в приготовленных для него палатах. Принял там, как донесли бургграфу, странного гостя в капюшоне. И приказал, чтоб его не тревожили.
Декабрьский ветер стучал ставнями, свистел в щелях.
– Крестоносцы согласятся на перемирие, – сказала, отбрасывая волосы на спину, Рикса Картафила де Фонсека, шпионка на службе Владислава Ягеллы, короля Польши. – Они боятся, что мы снова натравим на них гуситов. Они также находяится под давлением прусских сословий, грозящих отказом повиноваться. В сословиях сильной личностью становится хелминский рыцарь Ян Бажиньский. Советую, чтобы ваше преосвященство запомнило эту фамилию. Оппозиция крестоносцам в Пруссии набирает силу, а Бажиньский имеет шанс стать ее ведущим деятелем. Стоит к нему присмотреться.
– К совету прислушаюсь, – ответил Войцех Ястшембец, гнезненский архиепископ-митрополит, примас[368] Польши и Литвы. – Я всегда прислушиваюсь к твоим советам, дочка. Ты предоставляешь нам неоценимые услуги. Оставаясь всё время в тени. Ни о чем не прося, ни почестей, ни наград.
Рикса улыбнулась. Уголком губ.
– Ваше преосвященство, – сказала она медленно, – позволяет мне осмелиться. Чтобы попросить.
– Проси.
– Вот крестоносцы приезжают в Ленчицу просить о перемирии. Есть шанс заключить вечный мир с Орденом на выгодных для Польши условиях. Есть шанс вернуть себе Нешаву и лишить Свидригайлу поддержки крестоносцев. В этом немалая заслуга чехов: Яна Чапека из Сан и страха, который его Сиротки посеяли в Новой Марке и под Гданьском.[369] Пабяницкий договор и союз Польши с гуситами пошатнули боевой дух крестоносцев, ваше преосвященство, наверняка, с этим согласится.
– К чему это длинное вступление? Говори, дочка, в чем дело?
– У меня просьба. Отдать должное союзам, победам и успехам. Удостоить их помилованием. Амнистией. Одной. И тихой.
– Кто?
– Узник Лелёва.
Войцех Ястшембец долго молчал. Потом долго кашлял. «Тридцать миль от Гнезна до Ленчицы, подумала Рикса. – Не в его возрасте такие путешествия. В такую погоду».
– Узник Лелёва, – повторил примас. – Он государственный заключенный?
– Он политический заключенный, – поправила она, склонив голову. – А в политике произошли принципиальные изменения, не так ли? Сегодня уже всем известно, что нападение на ясногурский монастырь совершили вовсе не верные Чаше гуситские чехи…
– Что это был лишь обычный акт разбоя, – быстро закончи Ястшембец. – Обычное разбойное нападение, совершенное обыкновенными бандитами…
– В основном польской национальности…
– …отбросами без веры и отечества, – с нажимом поправил примас. – Тупых грабителей, которые понятия не имели, на что поднимают руку. Которые изуродовали чудесный образ бездумно…
– За осквернение святыни, – с нажимом вставила агент, – всех их должна постигнуть кара Божья. Многие, кажется, уже ушли из жизни. Умерли, не прошло и года после нападения на монастырь.[370] И правильно. Все должны умереть. Заключенные тоже. Рука Бога.
Ястшембец сложил ладони, как для молитвы, опустил глаза, чтобы скрыть их блеск. Потом поднял голову.
– Значит, карающая десница Бога, – спросил он, – упадет также и на узника Лелёва? Узник Лелёва также умрет? Никто не узнает, где он похоронен? Все о нем позабудут?
– Все.
– А краковский епископ?
– Краковского епископа, – тихо сказала Рикса, – уже не интересует дело Ченстоховы. Он вовсе не желает откапывать мертвецов и будить спящих псов. Он знает, что было бы лучше, если б все позабыли о Ясной Гуре и об уничтоженном образе. Который, впрочем, как я слышала, в Кракове реставрируют и который вскоре как и раньше будет висеть в часовне у паулинов. Как ни в чем не бывало.
– Так тому и быть, – сказал Ястшембец. – Так и быть, дочка. Хотя, признаюсь, я предпочел бы, чтобы ты попросила о чем-то другом. Но у тебя большие заслуги на службе Короне… И они умножаются, ты работаешь самоотверженно и предано. Немного таких, как ты, немного у меня, особенно сейчас…
«Сейчас, – подумал он, – когда один из самых лучших моих людей погиб в Силезии. Лукаш Божичко, классный и хорошо засекреченный агент, верный слуга Польской Короны. Умер, хотя нанесенная железом рана была легкой. Непоправимая потеря. Откуда, откуда брать преемников?»
– Так что делай, что следует, – примас поднял голову. По моему благословению. Учти, однако, что предприятие потребует затрат. В Лелёве необходимо будет заплатить, кому надо… Я не намерен впутывать в это государственную казну, а тем более приуменьшать скромное достояние Церкви.
– В финансовых вопросах, – улыбнулась Рикса, – прошу полностью положиться на меня. Я умею улаживать такие дела. У меня это, можно сказать, в крови. От многих поколений.
– Ну, да-да, – покивал головой старик. – Да-да. Если уж на то пошло… Дочка?
– Я слушаю.
– Не пойми меня превратно, – примас Польши и Литвы посмотрел, и это был искренний взгляд. – Не усматривай в том, что я скажу, нетерпимости или предвзятости. То, что я скажу, я скажу из доброжелательности, симпатии и заботы.
– Знаю. Я вас хорошо знаю, ваше преосвященство.