3
— Теперь только одно дело осталось — выждать, — повторял доктор Кортленд каждый день. — Постепенно поле зрения очищается, расширяется. Думаю, что нам хотя бы частично удастся вернуть зрение и этому глазу.
Но если доктор Кортленд, посещая судью, смотрел на него как на выздоравливающего, Лоурел видела, какой непредвиденно дорогой ценой отец расплачивался за малейшее улучшение. Он лежал, все такой же огромный и грузный, в постоянном напряжении, при полной неподвижности, и лицо его с каждым утром становилось все более усталым, а тень под здоровым глазом сгущалась все сильней, словно наведенная темной краской. Он открывал рот и съедал все, что она ему давала, со старческой покорностью. Он — и с покорностью! Ей становилось неловко, что ему приходится играть перед ней эту роль. Иногда, перевернув небо и землю, ей удавалось раздобыть для него что-нибудь особенно вкусное, но она могла с таким же успехом скармливать ему больничную кашу, консервированный компот или желе — никакие лакомства не могли вывести его из этого терпеливого безразличия, из этой не свойственной ему замкнутости, ведь он еще ни разу не сказал, что все будет хорошо.
Как-то ей повезло: на пыльной полке книжной лавчонки ей попался потрепанный экземпляр «Николаса Никльби». Это разбудит его воспоминания, с надеждой подумала она и на следующее утро стала читать ему Диккенса.
Он не попросил бросить чтение, но, когда она забывала, где остановилась, он ей ничего подсказать не мог. Конечно, она не умела читать, как, бывало, читала ее мать: плавно, выразительно, и, должно быть, ему этого недоставало. Через час он медленно покосил здоровым глазом в ее сторону, хотя редко делал даже это незначительное, но дозволенное ему движение, и долго смотрел на дочь. Она не была уверена, слушает ли он чтение.
— Это все? — спросил он терпеливо, когда она остановилась.
— А ты ружье-то зарядил? — крикнул мистер Далзел. — Арчи Ли, тебе говорят, заряжай ружье, пока они не повыскакивали.
— Ай да молодец! Можете хоть всю ночь охотиться во сне! — бодро сказала миссис Мартелло.
Она никогда в жизни не посмела бы так фамильярничать с судьей Мак-Келва, подумала Лоурел, тем более шутить над его болезнью. Она угадала только одну черту из его прежнего облика.
— Какое же он у вас золото! — говорила она каждое утро его дочери. — Спит-то он неважно, а только по доброте и виду не показывает.
За это время миссис Мартелло связала двадцать семь пар детских башмачков. Только башмачки ее и занимали.
— А расходятся они у меня просто на удивление, — говорила она. — Лучше подарка не придумаешь.
Уже давным-давно судья Мак-Келва выработал в себе способность бесконечного терпения на случай, если оно понадобится. И вот теперь, в этом бедственном положении, Лоурел казалось, что он погружен в сон долготерпения. Он редко заговаривал, если к нему не обращались, да и то отвечал не сразу, как будто слова доходили до него постепенно, что уже было совсем на него не похоже. Он больше не пытался разглядеть дочь здоровым глазом.
Теперь он все чаще лежал, закрыв и второй глаз. Иногда Лоурел понижала голос, потом умолкала.
— Я не сплю, — говорил ей отец. — Читай дальше, пожалуйста.
— Как вы считаете, что его ждет? — спросила Лоурел у доктора Кортленда, выйдя за ним в коридор. — Прошло уже три недели.
— Три недели! Бог мой, как время летит! — сказал он. Ему казалось, что он умеет скрывать нетерпение, свойственное его живому уму, и это ему удавалось: он двигался и говорил размеренно, неторопливо, но вдруг выдавал себя внезапной улыбкой. — У него все идет нормально. Легкие чистые, сердце крепкое, давление ничуть не хуже прежнего. Да и глаз проясняется. По-моему, зрение тоже понемногу восстанавливается, пока что на периферии, понимаете, Лоурел? Ведь, если у него разовьется катаракта, пусть он хоть настолько видит, чтобы ему можно было повозиться в саду. Дайте время. Нам надо играть наверняка.
В другой раз, когда они вместе спускались в лифте, она спросила:
— Скажите, это у него из-за снотворных такое состояние — будто он где-то ужасно далеко от нас?
Доктор наморщил веснушчатый лоб.
— Видите ли, нет двух людей, которые реагировали бы на одно и то же одинаково. — Лифтер задержал лифт, чтобы дать ему договорить. — Люди-то друг на друга не похожи, Лоурел.
— Мама тоже ни на кого не была похожа, — сказала Лоурел.
Ей теперь не хотелось оставлять отца и по вечерам. Она сидела с ним и читала. Казалось, что «Николас Никльби» тянется без конца, как без конца тянулось время для больного, и они сговорились без слов, что она будет сидеть рядом и читать тихонько, почти про себя. Он тоже лежал в полном молчании, пока она читала возле него. Не видя ее, он, казалось, отмечает каждую страницу, которую она переворачивала, как будто отсчитывает минуту за минутой по шороху перевернутых страниц, и она чувствовала, что было бы жестоко закрыть книгу, пока чтение его не убаюкает.
Однажды Фэй вошла и увидела, что Лоурел сама спит — сидя, не сняв очки.
— Тоже глаза себе портите? Я ему сто раз говорила: не сидел бы годами над всякими старыми книжками — от них и пыли не оберешься, — тогда у него глаз еще надолго хватило бы, — сказала Фэй. Она протиснулась к самому изголовью. — Скоро ты встанешь, миленький? — крикнула она. — Послушай, как они там разгулялись! Гляди-ка, что они мне бросили на параде!
Расплывчатые мягкие тени от длинных зеленых сережек лежали, как тоненькие баки, по сторонам ее маленького напряженного личика, и она тыкала в них пальцем, выговаривая ему, назойливо упрекая:
— Что мне этот карнавал, раз мы туда и пойти не можем, миленький?
Лоурел до сих пор никак не могла постигнуть, почему ее отец на семидесятом году впустил в свою жизнь кого-то нового, совершенно чужого, да еще и пытался оправдать этот свой непростительный поступок.
— Отец, где ты с ней познакомился? — спросила его Лоурел полтора года назад, когда она прилетела в Маунт-Салюс на их свадьбу.
— На съезде Южной юридической ассоциации, — сказал он и широко развел руками, так что она сразу поняла: это было в старом отеле на побережье. Фэй временно работала там машинисткой. Через месяц после съезда судья привез ее в Маунт-Салюс, и они поженились в мэрии.
Ей было лет сорок, она моложе Лоурел. Ей бы и сорока нельзя было дать, если бы не выдавала ее возраст линия шеи и тыльная сторона маленьких короткопалых праздных рук. Фигурка у нее была костлявая, под кожей просвечивали синеватые вены — весьма вероятно, что в детстве она редко наедалась досыта. Волосы у нее до сих пор были похожи на мягкие детские кудряшки. Казалось, эти прядки можно растереть между пальцами в пыль, так что и следа от них не останется. У нее были круглые, по-деревенски голубые глаза и острый, хищный подбородок.
Когда Лоурел прилетела из Чикаго на свадьбу, Фэй в ответ на ее поцелуй сказала: «Ни к чему вам было ехать в такую даль!»
При этом она улыбнулась, словно хотела, чтобы этот выговор польстил Лоурел. И сейчас, когда она, сменяя Лоурел, повторяла почти то же самое чуть ли не каждый день, в этих словах лесть была совершенно неотличима от желания уколоть и унизить.
Странно, но Фэй никогда никого не называла по имени. Только раз она сказала «Бекки»: так звали мать Лоурел, умершую за десять лет до того, как Фэй услышала о ней, выйдя замуж за отца Лоурел.
— И как это Бекки умудрилась дать вам такое чудное имя[38]? — спросила она Лоурел в первую же встречу.
— Лавр изображен на гербе штата Западная Виргиния, — ответила Лоурел, улыбаясь. — Мама была оттуда родом.
Фэй не улыбнулась в ответ. Она только подозрительно покосилась на нее.
Как-то поздно вечером Лоурел постучалась в номер к Фэй.
— Вам чего? — спросила Фэй, открывая дверь.
Лоурел решила, что пора ей поближе познакомиться с Фэй. Она присела на жесткий стул в узкой комнатушке и спросила Фэй, где ее семья.
— Семья? — повторила Фэй. — Да их никого нет в живых. Оттого-то я и уехала из Техаса в Миссисипи. Может, мы и бедно жили там, в Техасе, но уж такой дружной семьи поискать. Никогда ничего друг от дружки не скрывали, как некоторые. Сестра у меня была просто как близнец. А братья такие добрые! Когда папаша скончался, мы, конечно, все отдали мамочке. А когда она умерла, я порадовалась, что мы все для нее сделали. Нет уж, я бы ни за что не сбежала из дому от своих, от тех, кому я нужна, лишь бы называться художницей и деньгу зашибать.
Больше Лоурел и не пыталась с ней сблизиться, а Фэй ни разу не постучала к ней в номер.
А теперь Фэй ходила вокруг постели судьи и кричала:
— Нет, ты погляди, погляди, что я себе купила к этим сережкам! Нравится тебе, миленький? Небось ты не прочь со мной потанцевать?