21 марта. Так как сейчас 90 лет со дня рождения Горького, в Литературном музее — вечер, устраиваемый Надеждой Алексеевной Пешковой. Она пригласила меня выступить с воспоминаниями. По этому случаю я взял Тату на Никитскую — к Пешковым. Самое интересное, что услышал я там, было приглашение на Горьковский вечер — Зощенки. Самый помпезный вечер состоится в Зале Чайковского — 3 апреля. Вот на этот-то вечер и решено пригласить М.М. Чуть только Надежда Алексеевна узнала об этом, она позвонила ему и попросила его приехать раньше и остановиться у них на Никитской. Это могло бы быть для М.М. новым стимулом к жизни. Сейчас он очень подавлен — из-за того, что ему не выдают всесоюзной пенсии.
30-е марта. Вчера вечером в доме, где жил Горький на Никтской, собралась вся знать — и Зощенко, ради которого я и приехал.
В столовой накрыты три длинных стола и (поперек) два коротких, и за ними в хороших одеждах сытые, веселые лауреаты, с женами, с дочерьми, сливки московской знати, и среди них — он — с потухшими глазами, со страдальческим выражением лица, отрезанный от всего мира, растоптанный.
Ни одной прежней черты. Прежде он был красивый меланхолик, избалованный славой и женщинами, щедро наделенным лирическим украинским юмором, человеком большой судьбы Помню его вместе с двумя другими юмористами, Женей Шварцем и Юрием Тыняновым, в Доме Искусств, среди молодежи когда стены дрожали от хохота, когда Зощенко был недосягаемым мастером сатиры и юмора, — все глаза зажигались улыбками всюду, где он появлялся.
Теперь это труп, заколоченный в гроб. Даже странно, что он говорит. Говорит он нудно, тягуче, длиннейшими предложениями, словно в труп вставили говорильную машину, — через минуту такого разговора вам становится жутко, хочется бежать, заткнуть уши. Он записал мне в Чукоккалу печальные строки:
И гений мой поблек, как лист осенний, —В фантазии уж прежних крыльев нет.
Слово «прежний» он написал через ѣ. Я сказал ему:
— Как я помню ваши ѣ.
— Да, было время: шутил и выделывал штучки. Но, Корней Иванович, теперь я пишу еще злее, чем прежде. О, как я пишу теперь!
И я по его глазам увидел, что он ничего не пишет и не может написать. Екатерина Павловна посадила меня рядом с собою — почетнейшее место — я выхлопотал, чтобы по другую сторону сел Зощенко. Он стал долго объяснять Ек. П-не значение Горького, цитируя письмо Чехова, — «а ведь Чехов был честнейший человек», — и два раза привел одну и туже цитату — и мешал Ек. Павловне есть, повторяя свои тривиальности. Я указал ему издали Ирину Шаляпину. Он через несколько минут обратился к жене Капицы, вообразив, что это и есть Ирина Шаляпина. Я указал ему его ошибку. Он сейчас же стал объяснять жене Капицы, что она не Ирина Шаляпина. Между тем ведь предположено 3 апреля его выступление на вечере Горького. С чем же он выступит там? Ведь если он начнет канителить такие банальности, он только пуще повредит себе — и это ускорит его гибель. Я спросил его, что он будет читать. Он сказал: «Ох, не знаю». Потом через несколько минут: «лучше мне ничего не читать: ведь я заклейменный, отверженный».
Мне кажется, что лучше всего было бы, если бы он прочитал письма Горького и описал бы наружность Горького, его повадки — то есть действовал бы как мемуарист, а не — как оценщик.
Все это я сказал ему — и выразил готовность помочь ему. Он записал мой телефон.
Зощенко седенький, с жидкими волосами, виски вдавлены внутрь, — и этот потухший взгляд!
Очень знакомая российская картина: задушенный, убитый талант. Полежаев, Николай Полевой, Рылеев, Мих. Михайлов, Есенин, Мандельштам, Стенич, Бабель, Мирский, Цветаева, Митя Бронштейн, Квитко, Бруно Ясенский, Ник. Бестужев — все раздавлены одним и тем же сапогом.
1 апреля. Мне 76 лет. How stale and unprofitable![99] Никогда я не считал себя талантливым и глубоко презирал свои писания, но теперь, оглядываясь, вижу, что что-то шевелилось во мне человеческое — но ничего, ничего я не сделал со своими потенциями.
Снился мне Зощенко. Я пригласил его к себе, пошлю за ним машину. Он остановился у Вл. Алекс. Лифшица, милого поэта. Я не знаю нового адреса Вл. Ал. — мне хочется, чтобы Зощенко был у меня возможно раньше, чтобы выяснить, можно ли ему выступать 3-го на Горьковском вечере или его выступление причинит ему много бед. Я условился с В.А.Кавериным, что он (Каверин) придет ко мне и мы, так сказать, проэкзаменуем Зощенку — и решим, что ему делать.
Гости: Каверин, Фрида, Тэсс, Наташа Тренева, Лида, Люша, Ника, Сергей Николаевич (шофер), Людмила Толстая, Надежда Пешкова, Левик, Гидаши, Зощенко, Маргарита Алигер. Я был не в ударе, такое тяжелое впечатление произвел на меня Зощенко. Конечно, ему не следует выступать на Горьковском вечере: он может испортить весь короткий остаток своей жизни. Когда нечего было делать, я предложил, чтобы каждый рассказал что нибудь из своей биографии. Зощенко сказал:
— Из моего повествования вы увидите, что мой мнимый разлад с государством и обществом начался раньше, чем вы думаете, — и что обвинявшие меня в этом были так же далеки от истины, как и теперь. Это было в 1935 году. Был у меня роман с одной женщиной — и нужно было вести дела осторожно, Т. к. у нее были и муж, и любовник. Условились мы с нею так: она будет в Одессе, я в Сухуми. О том, где мы встретимся, было условлено так: я за еду в Ялту, и там на почте будет меня ждать письмо до востребования с указанием места свидания. Чтобы проверить почтовых работников Ялты, я послал в Ялту до востребования письмо себе самому: вложил в конверт клочок газеты и надписал на конверте: М.М.Зощенко. Приезжаю в Ялту: письма от нее нет, а мое мне выдали с какой-то заминкой. Прошло 11 лет. Ухаживаю я за другой дамой. Мы сидим с ней на диване — позвонил телефон. Директор Зеленого театра приглашает — нет, даже умоляет — меня выступить — собралось больше 20 000 зрителей. Я отказываюсь — не хочу расставаться с дамой.
Она говорит:
— Почему ты отказываешься от славы? Ведь слава тебе милее всего.
— Откуда ты знаешь?
— Как же. Ведь ты сам себе пишешь письма. Однажды написал в Ялту, чтобы вся Ялта узнала, что знаменитый Зощенко удостоил ее посещением.
Я был изумлен. Она продолжала:
— Сунул в конверт газетный клочок, но на конверте вывел крупными буквами свое имя.
— Откуда ты знаешь!
— А мой муж был работником ГПУ, и это твое письмо наделало ему много хлопот. Письмо это было перлюстрировано, с него сняли фотографию, долго изучали текст газеты… — и т. д.
Таким образом вы видите, господа, что власть стала преследовать меня еще раньше, чем это было объявлено официально, — закончил Зощенко свою новеллу.
Это было бестактно. Рассказывать среди малознакомых людей о своих любовницах, о кознях ГПУ! Причем все это пахнет выдумкой! Было ясно, что здесь сказалась мания преследования, — как мне говорили — [она] всецело владеет Зощенкой.
Мы с Т.Тэсс переглянулись: конечно, невозможно и думать, что такой Зощенко может выступить на эстраде с воспоминаниями о Горьком.
Самый голос его, глухой, тягучий, недобрый, — не привлечет к нему сочувствия публики.
5. На днях Зощенко был у Коли: в своем кругу — умен, остроумен — совсем не такой, как у Пешковых.
18 апреля. Видел Пастернака. Шел с Катей, Гидашами и Львом Озеровым. Вдруг как-то боком, нелепо, зигзагом подбегает ко мне Борис Леон. «Ах, сколько вы для меня сделали… Я приду… Приду завтра в 5 час.» И промчался, словно за ним погоня. Все это продолжалось секунду. Накануне он говорил по телефону, что хочет прийти ко мне.
22 апреля. Был у меня Заболоцкий. Специально приехал, чтобы подарить мне два тома своих переводов с грузинского. Все тот же: молчаливый, милый, замкнутый. Говорит, что хочет купить дачу.
А давно ли он приехал из Караганды, не имея, где преклонить голову, и ночевал то у Андроникова, то у Степанова в их каморках.
Сегодня были у меня: Оля Грудцова, Наташа Тренева; мы сидели и читали переводы Заболоцкого из Важа Пшавелы и Гурамишвили, когда пришли Пастернак, Андроников — и позже Лида. Пастернак, трагический — с перекошенным ртом, без галстуха, рассказал, что сегодня он получил письмо из Вильны по-немецки, где сказано: «Когда вы слушаете, как наемные убийцы из „Голоса Америки“ хвалят ваш роман, вы должны сгореть со стыда».
Говорил о Рабиндранате Тагоре — его запросили из Индии, что он думает об этом поэте, — а он терпеть его не может, так как в нем нет той «плотности», в которой сущность искусства.
Взял у меня Фолкнера «Love in August»{3}.
Сегодня он первый раз после больницы был в городе — купил подарки сестрам и врачам этой лечебницы.