и поваленном дереве сидели не только все наши, но и доктор Зискинд, и двое помощников немого Митрофана с бойни, и еще пятеро незнакомых нам мужчин в брезентовых куртках. У одного были толстые вислые усы; он горстью оттягивал их и тихонько раскачивался. У костерка стоял узкоплечий, с вдавленной грудью человек в черной сатинетовой рубахе и ровным, спокойным голосом говорил:
—Война принесла народу невероятные страдания. Царская Россия накануне поражения. У нее нет ни снарядов, ни винтовок, чтобы продолжать эту позорную войну. Каждый час и каждый день приближает нас к великим битвам за свержение насквозь прогнившего царского строя, за освобождение рабочего класса и всего трудового народа от гнета царя, помещиков и капиталистов. Страдая на войне и от войны, раздумывая об истинных ее причинах, трудящийся люд — рабочие и крестьяне приходят ко все более ясному пониманию, что освободить себя от бедствий и страданий они могут только сами и только путем революции. При этом они размышляют о такой революции, в результате которой всё—и земля, и фабрики, и заводы, и все материальные и духовные ценности, а также власть в государстве должны перейти в руки трудового народа.
Не понимаю!—воскликнул, вскочив с камня, доктор.— Вы говорите о невозможном. Я вижу и верю, что русскому самодержавию приходит конец, но чтобы государственная власть была в руках рабочих, сермяжных мужиков!.. Это обманчивая и никому не нужная мечта.
Нужная! — громко сказал Максим Петрович.— И скоро, очень скоро вы, доктор, увидите, как народ станет делать эту мечту явью.
Чепуха! — отмахнулся обеими руками доктор.— Как можно думать, что полуграмотная страна, страна мужиков, баб, станет ими же управляться?
И станет,— перебил доктора Макарыч.— Есть у народа этой полуграмотной страны такое, чего, может быть, нет ни у одного народа мира,— гневом переполненная душа. Мы говорим сейчас не о том, чтобы завтра брать власть, а о том, чтобы объединить силы и в нужный момент совершить революцию против царизма и капитала. Мы ведем разговор о том, кого пошлем на фронт для работы среди солдат.
Говорите, говорите,— забормотал доктор.— Решайте. А я... я умываю руки, господа.
Товарищ Лохматый,— обратился Макарыч к человеку в черной косоворотке,— еще до вашего приезда мы обсудили тут между собой. У нас есть кого послать на фронт. Вот известный вам и комитету партии Семен Ильич Сержанин, вот братья Иконниковы.
Помощники немого Митрофана поднялись, подошли к товарищу Лохматому и пожали ему руку. На площадке появилась Царь-Валя.
—Расходись! — строго и торопливо сказала она, затаптывая и разметывая костер.
Площадка мгновенно опустела.
...На пристань мы с Акимкой вернулись раньше всех, торопливо разделись и легли в постель.
34
Надрывно гудит отвальный гудок, звучно плюхается в воду /толстая петля кормовой, и пароход, содрогаясь, отслоняется от пристани. Между нею и пароходом — взбуруненная до пены желто-зеленая вода. Полоса ее все увеличивается и увеличивается, а с пристани мне машут руками и платками Акимка, Дашутка, бабаня, дедушка, Максим Петрович. .
Никак не могу примириться с мыслью, что я на пароходе, что меня провожают.
С утра все шло так, как и ожидалось накануне. Ночью я не спал. Заведу глаза и тут же окажусь в Бобовниковом яру. Все, что увидел и услышал там, было похоже на какую-то таинственную жизнь. Я и понимал и не понимал ее. Акимка тоже не спал, ворочался, вздыхал. Вернулись дядя Сеня с Дуней, стали укладывать в жестяной сундучок чулки, портянки, полотенце, тихо переговариваясь.
—Что ты, Дунюшка? — шептал дядя Сеня.— Да не подменили ли тебя? Понимаешь же ты. И провожай меня без слез. Уж не тот я теперь, да и ты не та. Перестань. Если даже и не вернусь я, погибну, и тогда не смей плакать.
Потом они ушли, а я, чтобы отвлечь себя от невеселых мыслей, попытался представить себе пароход, на котором плывут бабаня с Дашуткой. Я увидел его на стремени Волги. Сияя всеми окнами, он двигался медленно, и от него по черной воде катилась крутая пенная волна.
—Вставай!—толкнул меня Акимка.— Сна нет, чего же бока отлеживать! Да и заря занимается...
Молча надели мы свои вигоневые костюмы. Зашнуровывая ботинки, Акимка строго сказал:
—Ты про Бобовников яр не проговорись кому.
Но я и без него знал, что говорить об этом нельзя даже бабане.
—То-то,— заметил Акимка, разыскивая в ящике стола гребешок.
Причесывался он долго. Ежистые волосы не покорялись. Прилягут у висков — встопорщатся на затылке или поднимутся надо лбом. Акимка плюнул, нахлобучил картуз по самые брови и, забирая со стола полушалок с отрезом сатинета, проворчал:
—Пошли, что ли...
Утро вставало ясное. Над Волгой было тихо.
На носу баржи сидели дядя Сеня и Дуня. Она склонила голову ему на плечо, а он гладил ее руку, что-то шептал и улыбался.
Акимка дернул меня за рукав, увлекая за собой к сходням с баржи. Когда мы сбежали на берег, он с ожесточением зашептал:
—Либо ты маломысленный! Дядя Семен с Дуней Степановной на прощании, а ты на них глаза лупишь, как наш глупый Павлушка...
Он точил меня всю дорогу до пристани и на пристани. Подобрел и стал прежним, когда за Затонской косой к озаренным первыми лучами солнца облакам потянулись клубы пароходного дыма.
—Идет! Ей-ей, идет! — засуетился он и забегал вдоль пристанской палубной решетки.
На линейке приехали дедушка, Максим Петрович и Макарыч.
—Пароход идет! — бросился к ним Акимка.
Не добежал, вернулся ко мне. Весь красный, с разбегающимися от радости глазами, сунул мне полушалок:
—На. Ты отдашь.— Но тут же выхватил его у меня из рук и протянул отрез: — Нет, ты сатинет отдавай!
Радость встречи с бабаней и Дашуткой была омрачена расставанием с дядей Сеней. Пароход уже огибал стрелку Затонской косы, а я смотрел не на него, а на дядю Сеню. С дорожным сундучком в руке, высокий, в пиджаке нараспашку, он быстро поднимался по подмостям на пристань. За ним с узелком в руках спешила Дуня. Он без картуза, она со сбившимся на шею платком, оба светловолосые, красивые и такие близкие мне...
Макарыч вручил дяде Сене сверток, билеты, крепко обнял его:
—Спасибо, Семен Ильич. Не подвел. Никогда не забуду.
—Тебе спасибо, друг ты мой!—Дядя Сеня поцеловал Макарыча.
Потом он обнялся с дедушкой, с Максимом Петровичем и подошел ко мне.
—Ну, Ромашка, до свиданья, сероглазый. Живи, расти, умней...
А пароход уже швартовался и всей своей махиной напирал на пристань.
—Вон они!