Я немедленно позвонила ему в Париж, чтобы выразить глубокое возмущение. В ответ он произнес монолог в адрес западных либералов, к которым причислил и меня, защищающихся от «живой жизни» гуманистическими убеждениями. Париж он назвал «кладбищем»; ему же, сказал он, нужны сильные ощущения, такие как «запах крови»! Меня, как западного либерала, – и не только – образ Лимонова с пулеметом, сознающего, что именно в таком виде он будет запечатлен на пленке, мягко говоря, оттолкнул. Для меня все это стало омерзительным примером его нарциссического эксгибиционизма (притом что выглядел Лимонов смешно).
Как я пишу в другой главе, поведение сербов в войнах 1990-х годов затронуло меня лично. Невзирая на мое критическое отношение к сербам во время этих войн, бомбардировки НАТО меня тоже возмутили.
Уже в Москве – незадолго до ареста Лимонова – я привела к нему молодого слависта Драгана Куюнджича, родившегося в Нови-Саде и в детстве жившего в том же доме, что и мой муж Владимир Матич. Это было время Насти Лисогор в жизни Эдика – она никогда не видела живого серба и очень оживилась от нового знакомства. Время от времени, перебарывая смущение и подымая на него глаза, Настя неловко хихикала и повторяла: «Смешной серб». Серб же увез с собой в Америку подшивку «Лимонки», которая теперь хранится в библиотеке Калифорнийского университета в Беркли.
В конце 1990-х у Лимонова появилась юная возлюбленная, ничем не напоминавшая его предыдущих женщин. Настя, бритая наголо, была неразговорчивой, смешливой девушкой с поразительным румянцем на еще детских щечках. Лимонов вел себя с ней скорее как отец и учитель, гордый своей воспитанницей. Я впервые услышала о Насте в день ее выпускного; он оживленно рассказывал о своей новой пассии, годившейся ему в дочки. Эдик говорил, что Настя пришла к нему в день московского урагана 1998 года; пришла она с целью вступить в молодежную партию национал-большевиков, в которой Лимонов играл вождя, и, что называется, осталась.
Настя Лисогор и Эдик Лимонов у него на Арбате (2000). Фото Д. Куюнджича
Я же встретила московский ураган у берклийского историка Юры Слезкина и его жены Лизы, проводивших лето в Москве, где, кроме меня, были Маша Липман и Сережа Иванов. Началось со страшного гула и незабываемых вспышек молнии, затем за окнами, кажется, четвертого этажа полетели большие ветки деревьев и предметы самого разного размера; визжала сигнализация автомобилей, некоторые от шквалов ветра приходили в движение. Возвращаясь домой, я видела на улицах побитые автомобили, поваленные деревья на обочинах, разбитые витрины в Доме книги на Новом Арбате. В квартире же, которую я снимала, с подоконника упала менора (к счастью, не на улицу, а в комнату); больше ничего не нарушилось.
Любовь Эдика к панку-подростку вызвала у меня мысль, что он наконец освободился от своего пристрастия к гламурным женщинам. Настя оказалась верной спутницей и подругой, дождалась его возвращения из тюрьмы, но вскоре они разошлись: у Лимонова появилась новая красотка – актриса Екатерина Волкова. У них двое детей. Так получилось, что я увиделась с Эдиком в день его окончательного разрыва с женой: он жаловался на ее буржуазность, на обвинения в том, что он плохо содержит семью, что в обращении с сыном то слишком строг, то слишком нежен, на тещу, которая считала, что дочери нужно с Лимоновым развестись, а то у нее отберут квартиру и все имущество (это было связано с иском за клевету в размере полумиллиона рублей в 2007 году, предъявленным Лимонову московским мэром Юрием Лужковым). Мне, конечно, неизвестно, кто тут прав; рассказываю то, что знаю.
* * *
После телефонного разговора с Лимоновым о стрельбе в Сараево я потеряла его из виду. Однажды, у входа в метро в Москве, мне попалась на глаза газета под названием «Лимонка»; она напомнила мне о нем, и я ее купила. Думаю, что это было летом 1995 года; газета начала выходить годом раньше. Она действительно оказалась газетой Лимонова, и я позвонила в редакцию, чтобы узнать, как его найти. Хотя я не назвалась, знакомый голос ответил: «Оля, это Эдик». Он пригласил меня в гости, но встреча вышла напряженной: я критиковала его за Сербию и национал-большевизм, а он меня – за затхлые интеллигентские взгляды. Лимонову все время кто-то звонил: то из Сербии, то партийные работники НБП. Он больше обычного хвастался своими успехами и всячески самоутверждался.
В том же рассказе, где Лимонов пишет о моей дочери, он говорит, что я тогда застала его в плохой форме. Объясняет он свое состояние тем, что переживал окончательный разрыв с Наташей. Размышляя ретроспективно о его сербской авантюре, остающейся для меня камнем преткновения, я полагаю, что так он зализывал свою нарциссическую рану. В своей тюремной «Книге воды» он пишет: «Я инстинктом, ноздрями пса понял, что из всех сюжетов в мире главные – это война и женщина»[487].
С появлением «Лимонки» его псевдоним приобрел новый смысл. Перечитав недавно «Это я – Эдичка» для статьи о Лимонове, я обратила внимание на следующий пассаж: «Любовь к оружию у меня в крови, и сколько себя помню еще мальчишкой, я обмирал от одного вида отцовского пистолета. В темном металле мне виделось нечто священное. Да я и сейчас считаю оружие священным и таинственным символом, да и не может предмет, употребляемый для лишения человека жизни, не быть священным и таинственным»[488]. Когда, вскоре после выхода этого романа, я писала о нем статью под названием «The Moral Immoralist», я не обратила внимания на любовь Эдички к оружию. Потребовался реальный пример этой любви.
Сочетание эстетического жеста и прямого действия у Лимонова напоминает Андре Бретона в 1930 году: «Простейший сюрреалистический акт состоит в том, чтобы с револьвером в руках выйти на улицу и стрелять наугад, сколько можно, в толпу»[489]. Подразумевался провокационный жест как эстетический и политический раздражитель (irritant); такими жестами изобилуют и литературные тексты, и политические акции Лимонова. Автобиографический герой романа «Это я – Эдичка» хранит фотографию Бретона, привезенную из России.
* * *
Себя я на рубеже веков позиционировала в роли защитника Лимонова от излишних нападок со стороны моих русских друзей и знакомых интеллигентов. Мне казалось, что их неприязнь к нему была вызвана не только его крайними политическими взглядами, но и тем, что в социальном отношении он к интеллигенции не принадлежал.
Классовые различия приобрели в постсоветской России значение, напоминающее о дореволюционных временах. Лимонов же интеллигенцию с самого начала любил эпатировать. При этом, будучи человеком больших амбиций – социального, а не материального характера, – он к ней, «вверх» («upward mobility»), тянулся. В один из моих визитов к нему в Москве он сказал: «Русская либеральная прослойка стала классом, в который такому человеку, как я, войти трудно».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});