Не успел я еще переварить статью Маро-Ламбера, как появилась передовая в «Вестнике». Эта уже не на шутку огорчила меня. Ты ее читал. Страшно сказать, но у меня такое чувство, что ты не совсем осуждаешь ее. Неужели политика в силах испортить такое сердце, как твое? Политика вызывает у меня отвращение! Анонимный автор статьи говорит таким назидательным тоном, который должен был бы привести поэта Жюстена Вейля, моего бесценного и преданного друга, в дикую ярость. Ты, вероятно, не забыл такие, например, утверждения автора: «Почему господин Паскье хочет преградить политике вход в лабораторию, в больницу, в школу? Политика — это наука об общественной жизни, это наука наук. В качестве таковой политика должна контролировать всякую человеческую деятельность, и прежде всего деятельность людей, высоко стоящих». Если от таких рассуждений у тебя волосы не становятся дыбом — я не узнаю тебя. Не могу скрыть от тебя, что все это задело меня тем больнее, что оно появилось в газете Беллека. Я кое-что говорил тебе о своем чувстве к Жаклине Беллек. Я бешусь от одной только мысли о том, что политика может встать между Жаклиной и мной. Но пока что оставим это.
Я не мог не ответить на статью «Вестника». Я ответил. Письмо небольшое, но оно заняло у меня часа три-четыре. Для человека, который в обычное время и без того перегружен работой, это трата немалая. Ответ мой вполне разумен. Я все тщательно взвесил, вплоть до запятых. В основном, я говорил о том, что статью мою из «Натиска» истолковали неправильно, что научная дисциплина ни для кого не унизительна, что наши младшие сотрудники почти всегда — наши друзья; словом, говорил многое такое, что тысячу раз объяснял тебе. Я добавил, что знаком с пьесой Ибсена и что, как бы ни ловчились, никому не удастся представить меня врагом народа.
Итак, я послал в «Народный вестник» свое опровержение (заказным письмом). Ответа не последовало. Человек я упрямый, поэтому я сам отправился в редакцию газеты и сказал, что хочу переговорить с кем-нибудь из ответственных лиц. К счастью, я был вполне уверен в том, что не встречусь с папашей Беллеком, ибо он в настоящее время на каком-то съезде в провинции. Меня принял бородатый господин; он навел справки о моем деле, затем заявил мне, что «Вестник» ни в коем случае не может напечатать что-либо написанное сотрудником «Натиска». Я заговорил было о праве на ответ. Он равнодушно улыбнулся и сказал, подталкивая меня к выходу: «Хотите судиться — судитесь. Если все станут пользоваться правом на ответ — заниматься журналистикой будет невозможно». Он говорил весьма поучительно. Все, с кем я встречаюсь, горят желанием поучать меня.
Я хотел, чтобы мой ответ был во что бы то ни стало напечатан. Поразмыслив, я снова направился на улицу Монмартр, в «Натиск», чтобы поговорить с тем субъектом, что принял меня в первый раз. Он держался со мной вполне учтиво. Он быстро пробежал глазами по моему, как он выразился, «документу», потом поморщился и снял монокль.
— О нет! — говорил он. — Нет, нет. Это звучит двусмысленно. Вы как бы извиняетесь. Читатель «Натиска» не потерпит на наших страницах статью, в которой вы как-никак делаете определенные уступки социалистической левой.
Я, ни слова не говоря, взял свое письмо и вышел, почти что спокойно затворив за собою дверь. Но дул сквозняк, и в редакции, вероятно, создалось впечатление, что я захлопнул дверь со страшной силой. А это как-никак досадно.
Короче говоря, левые отталкивают меня потому, что считают меня сторонником правых, а правые отвергают потому, что считают меня чересчур левым. Вот и вся проблема. Франция разделена на два враждующих лагеря, а те, кто (вроде меня) находится между ними, оказываются в пустоте. Согласись, что это нелепо.
Пока я размышлял над создавшимся несносным положением, мне пришло в голову обратиться к брату Жозефу. Ты все знаешь, и тебе, вероятно, известно, что Жозеф владелец газеты, именуемой «Экономический обозреватель». Он чуть ли не попрекал меня на днях за то, что я не догадался доверить ему мою статью. Я попытался разыскать его; оказалось, что он в отъезде. Я снова обратился к Вюйому; это действительно сногсшибательный тип. Он прочел мое письмо и сказал:
— Правильно поступаешь, что защищаешься. Оставь мне его, я сделаю все необходимое. Но надо сообразить. Дай мне время подумать.
Мне не оставалось ничего другого, как набраться терпения. Я, конечно, вполне преуспел бы в этом, но, к несчастью, на другой день после разговора с Вюйомом, ко мне в лабораторию явился Рок. Он пожаловал, чтобы показать мне две крошечных заметки, появившиеся в «Рыжей лягушке» — мерзкой газетке, занимающейся шантажом; ты намекаешь на нее в конце своего второго письма. Когда меня, Лорана Паскье, называют «хулителем скромных тружеников», это может только рассмешить меня. Нельзя придавать особого значения и тому, что какой-то малограмотный писака осмеливается вопить: «Нет сил дольше терпеть зазнайство так называемых ученых». Но когда я читаю: «Господин Паскье, обливающий грязью своих преданных сотрудников, просто-напросто дурной пастырь. Кроме того, о мнимых научных заслугах господина Паскье у нас имеются конфиденциальные сведения, которые мы можем предоставить в распоряжение интересующихся…» — когда я читаю фразы вроде этой, я готов зарычать от бешенства.
В Париже все развертывается очень быстро. Подумай только — ведь первые дни после появления моей статьи я с каждой почтой получал по нескольку сочувственных писем, как от людей мне незнакомых, так и от товарищей и учителей. Теперь почти неделю я не получаю ничего. Не без колебаний отправился я на последнее заседание Общества научных изысканий. Народу было очень мало. Может быть, я ошибаюсь, но мне показалось, что кое-кто из присутствующих посматривает на меня косо. Я изнервничался и поэтому, возможно, склонен видеть все в более мрачном виде, чем оно есть.
Я изнервничался, но — поверь — я сопротивляюсь. Я был у Лармина, чтобы попробовать объясниться с ним. Не знаю, какую роль он играет в своего рода заговоре, который собираются сколотить. Я предпочел бы ясность. Директор велел передать мне, что не принимает. И действительно, он сейчас не показывается ни в одном из отделений Института.
Гораздо больше, чем все это, огорчает меня, дорогой мой Жюстен, то, что я замечаю у своих препараторов, ассистентов, лаборантов какую-то сдержанность и недомолвки. Конечно, это пустяк, но это беспокоит меня. Я хорошо знаю этих славных тружеников. Когда у одного из них болит голова, когда другой повздорил с женой или имеет основание попрекнуть меня в какой-либо мелочи — я сразу чувствую это. Как правило, достаточно мне сказать слово — и тучи рассеиваются. В настоящее время я не решаюсь сказать что-либо, я не хочу подливать масло в огонь. Возможно, что стараются науськивать их на меня. Кто же старается? Лармина? Повторяю, его никто здесь сейчас не видит. И не слышит. Он даже прекратил рассылку своих излюбленных «служебных записок». В эти дни Лармина превратился в нечто мифическое, в какое-то баснословное существо.
В субботу мне стало известно, что Жозеф возвратился в Париж. Вюйом не подавал никаких признаков жизни, а я подумал, что мой «ответ» не может ждать бесконечно и что я ничем не рискую, если нажму на другую педаль, то есть если обращусь к Жозефу.
На прошлой неделе я, совсем растерявшись от изумления и горя, вкратце сообщил тебе о чудовищной выходке отца. Я от тебя никогда ничего не скрывал. И на этот раз, как всегда, мне не хотелось оставлять тебя в неведении. Ты мог приехать в Париж, зайти на бульвар Па-стера и задать какой-нибудь неуместный вопрос. Словом, я тебе все рассказал, хоть и немного наспех. А ты пользуешься моей откровенностью, чтобы язвить на мой счет! Как это милосердно! Русские романисты описывают чудесные превращения грешников, коленопреклонения, искупления, вероятно, именно потому, что они хотят утешиться в том, что создали таких героев. Увы, я попробовал утешиться, не думать о поведении папы, Жозефа и Фердинана. Эти три персонажа, к несчастью, не мною созданные, считаются только с собственной волей, и они откровенно напомнили мне об этом. Ты говоришь: «Итак, ты остаешься все таким же! А ведь тебе тридцать три года». И то правда: я все такой же дурачок. Я не изменяюсь, раз по-прежнему надеюсь, что в один прекрасный день другие изменятся и, быть может, изменюсь я сам.
Но оставим это, прошу. Каждый вечер я бываю на бульваре Пастера, и эти посещения зачтутся мне, когда я окажусь в чистилище.
Я виделся с Жозефом в субботу, перед его отъездом за город. Машина уже ждала его у подъезда. Он был не в духе. Он стал бормотать какие-то странные фразы:
— Я не хочу, чтобы властелином моей жизни стала привычка. Привычка требует ехать в это время года в Мениль. А мне наплевать — мы отправимся в Барбизон. У меня два загородных дома, и я имею полное право выбирать.