из прямого отреза ткани и тёмно-синей накидке поверх. О ней позаботились, как я просил, но я не чувствовал радости от того, и не был рад, что она пришла. Во мне ничего не осталось, лишь гнев и обида на отца, на младших детей — и на неё тоже.
— Послушай! — сказала Нуру, опускаясь на колени, взяла мою ладонь и потянула к себе. — Я знаю, что вернёт тебе силы. Я готова. Мне не жаль того, что нужно отдать, слышишь? Сделай это, а потом сделай, что должен. Давай же!
Она будто и не заметила целителя. Тот, растерянный, умолк, оборвал причитания.
Сведя брови и закусив губы, Нуру дёрнула мою руку, подтолкнула — сдвинула лишь едва, но и того хватило, чтобы я застонал от боли.
— Давай же! — зло повторила она. — Ты слаб и труслив, слаб не телом, а сердцем. Сделай хоть что-то! Правду сказали: ты мягок внутри, только прячешься в твёрдую кожу. Если уж принёс клятву, так найди и смелость её сдержать!
Нуру придвинулась ближе. Теперь я мог сомкнуть пальцы на её шее. Мне бы хватило сил. Но я только утёр одинокую слезу, что бежала по её щеке. Нуру и не заметила. Дрожа, она шептала горячо:
— Ты всё у меня отнял. Я просила, но ты никогда не поступал, как я прошу. Если бы ты послушал, моя мать осталась бы жива, и брат не пошёл бы против брата! Я потеряла дом, навсегда потеряла — но разве тебе понять, каково это? У тебя никогда не было дома. Я хотела увидеть чужие берега, но одно дело — уйти самой, зная, что всегда можно вернуться, и другое — вот так… Я помню там каждый камень, каждую трещину в заборе, и мне никогда не вернуться, никогда! Я всё потеряла!..
Обида холодной рукой сжала мне сердце. Глупое дитя, разве не понимала она, что я утратил больше? Мой дом был повсюду; но вот я проснулся, а дома нет. Нет больше рек и мостов над ними, нет поселений и рощ, ушли братья и сёстры, даже память людская ушла. Земля эта стала чужой, и синий город исчез, не дождавшись нас. У Нуру есть дом, где её не хотят видеть. У меня нет и такого.
— Ты слышишь? — спросила Нуру. — Ты жил долго, но мудрости в тебе не больше, чем можно купить на медный ноготь. В трудный час ты оставлял меня, а я тебя не оставила. Ради всего, что было, хоть теперь поступи верно!
Она умолкла, тяжело дыша. Я отвёл взгляд и отнял руку.
— Трус! — воскликнула она. — Ты жалок. Ты бежишь, всегда бежишь, трус, трус!..
Она хлестнула меня по щеке раз, другой и третий. Я смотрел в её лицо, залитое слезами, и не чувствовал гнева, хоть слова и ранили меня.
Кто-то вошёл: двое кочевников. Нуру подхватили под руки и повели прочь. Она не противилась, только выкрикнула напоследок:
— Подумай! Время ещё есть…
Я не хотел думать.
Смерть легка для младших детей — должно быть, оттого, что они с рождения привыкают к мыслям о ней. Им не избежать её, так не всё ли равно, раньше или позже? Нуру уже молила о смерти однажды, в мёртвой Наккиве, и я едва не послушал, но всё же сдержался. Из жалости я не стал отнимать то малое, что ей дано. Собственной болью и кровью я оплатил этот дар, может, и собственной жизнью, — но она его не ценила.
Нет, я не хотел думать — оттого что я, приставленный заботиться о младших детях, уже думал о том, чтобы взять её жизнь и спасти свою. Разве это не верно, не справедливо? Разве Нуру не права?
Вот, она молит сама; жизнь ей не мила. Великий Гончар всё равно слепит её заново. Она и не вспомнит, что однажды мы были друзьями.
Друзьями! Будто теперь мы друзья, будто мы ими были! Слишком разные мы, и дружбу понимаем по-разному. Нуру хотела показывать меня толпе за медь и серебро, и лишь потому шла за мной. Разве спросила она хоть однажды, чего я хочу, о чём тревожусь? А если бы я рассказал, поняла бы она?..
Это не дружба, и невозможна дружба между нами. Нас ничего не роднит. В своём одиночестве я привязался к ней — я ошибся. Несхожи наши радости и беды. Только братья и сёстры могли быть мне друзьями, а больше никто. Братья и сёстры ушли; я одинок навеки.
Погрузившись в тяжкие раздумья, я заметил не сразу, что двор затих. Ложные боги вышли к людям, и теперь слышались только их голоса. Все отступили; больной старик опустился на колени, и двое возложили руки ему на голову.
— Скоро ты будешь исцелён! — сказал юноша. — Вот наше слово.
— Чудо… — пронеслось над толпой, а ведь ничего не изменилось. Младшие дети всегда видели чудо там, где им хотелось.
— О радость, о утешение, — бормотал старик с улыбкой, утирая слезящиеся глаза. — Да будут ваши дни бесконечны на счастье всем людям…
Они обманули его. Но, может быть, последние дни легки, если они скрашены надеждой. Если бы и я мог обмануться, если бы только мог познать надежду и покой!
Двое отвели руки, и старик, пошатнувшись, неловко привстал. Он едва мог распрямить больные колени, но люди тут же поспешили на помощь. Его подхватили и увели так заботливо, с такой готовностью, будто, касаясь его, сами получали благословение.
— Вы солгали, но я понимаю, что эта ложь рождена страхом, — сказал юноша. — Мы простим вам и ложь, и страх. Однако помните: кочевники — избранный народ. Отриньте же страх, усмирите гнев, забудьте давнюю вражду! Кто почитает нас, должен чтить и народ, служивший нам с начала времён. Склонитесь!
Люди один за другим преклонили колени.
Как быстро они поверили лжи! Поверили, не усомнившись — и может быть, легковерные не достойны спасения? Как уберечь глупцов, что сами идут к обрыву и ещё разгневаются на того, кто посмеет открыть им глаза?
Я опустил веки. Я не хотел видеть.
Мыслями я ушёл к братьям и сёстрам. Если бы могли мы поговорить, что они сказали бы мне? Что мне делать?
Они смотрели из тьмы, улыбались и молчали. Однажды я уже решил сам, не прося совета, и вот чем кончилось. Мне предстояло и дальше решать самому.
Голос, негромкий, как змеиное шипение, раздался рядом, обрывая мои раздумья.
— Ты! Что она сказала?
Брат и сестра, Хасира и Уту, явились ко мне. Двор за их спинами опустел,