фотографиям Мартена, увеличивают число ракурсов, в итоге делая Эйфелеву башню ускользающей.
Текст Барта – это еще и глубокое размышление об образе. Башня, устремленная вверх, заостренная, лишена закругленности, представленной только в связанных с ней фигурах: кольцо (ее видят, и она смотрит) и обратимость или полнота (внутри и снаружи, ни пустая, ни полная). Самое главное – Эйфелева башня – образ, и она вызывает личные образы, то самое «для-меня», на котором строится любой дискурс, даже дискурс знания. Барт соединяет башню с тем, что его удерживает на ней его взгляд: панорамой, приподнятостью, превращающей ее в современную версию Нотр-Дама[737], и податливостью, позволяющая присваивать ее самыми разными способами. «Когда, написав эти строки, я начал о ней говорить, вот она передо мной, в рамке моего окна»[738]. Эйфелева башня действительно видна из окна квартиры на улице Сервандони, и дружеский знак, который она посылает каждый день, позволяет зрителю сориентироваться в городе. Чтобы лучше объяснить своеобразие этого сооружения, Барт придумывает очень сильный, хотя и несколько пугающий образ: в отличие от других сооружений, в которые погружаются или в которых прячутся (во всех них есть что-то от пещеры), по Эйфелевой башне скользят сквозь ее пустоты, становятся в некотором роде ее паразитами. Городской суете, над которой она нависает, и копошению посетителей, которых она принимает, она противопоставляет одиночество и уникальность, вертикальность и неподвижность. Ответить на это различие – значит умножить число репрезентаций объекта. Отсюда любовь Барта к миниатюрным фигуркам Эйфелевой башни: «Располагая уменьшенной копией этого памятника, покупатель безделушки снова испытывает удивление, ему дали подержать Башню в руке, у себя на столе; ее главная ценность – чудесные размеры каким-то образом оказывается в его полном распоряжении, и он может встраивать этот странный, недоступный, не-присваиваемый предмет в свою повседневную обстановку»[739]. По возвращении из одной из своих поездок Барт не находит ничего лучше, как подарить одному японскому другу латунную фигурку Эйфелевой башни.
Значение 1960-х годов, подготавливающих 1968 год, прочитывается в том, как литература и изображения заставляют выйти за рамки структуралистской программы, расширяя число изучаемых объектов. Очарованный бесконечным открытым горизонтом письма и силой образов, Барт постепенно переносит свою критику в другие области, отдаляя ее от непосредственного повода и превращая в личное интеллектуальное приключение и поиски автономного письма. В этих поисках беспрецедентные и небывалые возможности приписываются чтению.
Глава 12
События
В 1967 году Барт очень мало времени проводит во Франции. В начале весны он на месяц возвращается в Японию. Дважды ездит в Италию, один раз в Марокко, а время с сентября по декабрь проводит в Соединенных Штатах. После конференции в Университете Джонса Хопкинса его приглашают поработать семестр в Балтиморе. На неделе Барт живет неподалеку от университета, в отеле Broadview, но почти каждые выходные отправляется в Нью-Йорк, где у него есть друзья, в частности Ричард Ховард. Он повторяет свой семинар по риторике и использует его, чтобы объездить с выступлениями почти всю Америку: Филадельфию, Бостон, Сан-Франциско, Санта-Барбару, Индианаполис, Чикаго… В этот год в свет вышла «Система моды», но теперь его занимают совсем другие тексты и вопросы. Барт по-прежнему видит в структурализме решение, направленное против герменевтики, но его интерес к диссеминации и множественности смысла уводит его исследования в другом направлении.
Барт занимается Японией, продолжает изучать язык и осваивает много важной литературы – о дзене в искусстве стрельбы из лука, книгу Алана Уоттса о дзен-буддизме и работы Дайсэцу Тэйтаро Судзуки, на которого он, вероятно, обратил внимание в ходе чтения книги «О Ницше» Жоржа Батая, где приводятся длинные цитаты из Судзуки[740]. Его также интересует форма хайку, и он читает переводы Басё и Иссы, а также четыре тома Блайса о хайку. В то же время он заинтересовывается новеллой Бальзака «Сарразин»: идею подсказала статья психоаналитика Жана Ребуля, опубликованная в 1967 году в Cahiers pour l’analyse, «Сарразин, или Персонифицированная кастрация». Посвятив новелле свой семинар в Высшей школе практических исследований, Барт подумывает написать о «Сарразине» Бальзака текст, посвятив его Леви-Строссу[741]. Кроме того, он пишет о Лойоле, пользуясь множеством накопленных карточек. Интересно прочитать вместе эти три книги («S/Z», «Империю знаков» и «Сада, Фурье, Лойолу»), создававшиеся одновременно. Хотя на первый взгляд они могут показаться довольно далекими друг от друга («S/Z» выполняет научную программу, а «Империя знаков» отражает литературные и личные амбиции), выявляется большое количество взаимодействий и завязывающихся между ними диалогов: преимущество такого подхода в том, что он позволяет смягчить противопоставление одного Барта другому и увидеть единство его проекта независимо от того, какую форму письма он выбирает. Так, в семинаре 1968 года о «Сарразине» можно найти карточки о «Японии», ссылки на мастеров дзен при характеристике преподавания, а воображаемая механография, используемая для описания фабрики по производству письма у Игнация Лойолы, то, как все у него разбивается на отдельные единицы, напоминает метод, при помощи которого Барт читает Бальзака[742]. Важный революционный поворот этого периода связан также с переносом внимания с письма на чтение, что в итоге позволяет расшатывать коды школьного объяснения классики и до бесконечности множить направления, в которых распространяется смысл.
Отсутствия
Барту часто ставили в вину относительное равнодушие к событиям мая 1968 года. Он действительно не был в первых рядах протестующих, хотя протест занимал и беспокоил его. Он следовал той же самой линии поведения, которую принял с момента прихода к власти генерала де Голля: никаких истерических жестов, никакого словесного шантажа («сама речь – шантаж», говорит он на первом занятии семинара, возобновленного после перерыва, вызванного майскими событиями[743]) и при этом никакой поддержки по умолчанию – в силу обостренного осознания роли и обязанностей критической мысли.
1967–1970 годы образуют важный период в биографии Барта: они соответствуют кризису, хотя само слово «кризис» им не вполне подходит. Вопреки устоявшемуся мнению вытекающий из них сдвиг не является ни откровением, ни поворотом, а представляет собой углубление темы отсутствия (которая одновременно и этос, и тревога). Произведения, которые он читает в этот период, образующие своего рода фон повседневной жизни, имеют капитальное значение – одновременно причины и следствия этого движения. Поскольку Барт не подчиняется приказаниям норм, насилию языка, смерти, его начинают преследовать фигуры фрагментации, нехватки и пустоты. Тексты, которые его привлекают («Сарразин», «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром», «В поисках утраченного времени»), обеспечивают его смысловой сетью, фигурами, помогающими осмыслять эти «неблагодарные вопросы» рассеяния, остатка. Уникальное влияние