что вы понимаете, мама.
— Ты не груби. А то воротничок не разглажу. Будешь тогда самым последним на последнем вечере.
Я не понимал, что со мною творится, почему все раздражало, все было не так, не по мне. Больше всего донимал неказистый вид пиджака. Брюки еще куда ни шло — вырос из них, мама подвернула обтрепавшиеся края, и они стали короткими-короткими и удивительно модными. Но вот пиджак! Спокойно смотреть не мог на пиджак. Обвис, борта разъехались, воротничок сжался вокруг шеи, сморщился, никакая утюжка не берет — сразу видно: хлопчатобумажный. Давно мне не нравился этот пиджак, ничего не ждал я от него хорошего. Ну разве почувствуешь себя человеком в подобном костюме!
Вдруг, будто сквозь стократное увеличительное стекло, я увидел все его недостатки, каждое пятнышко, каждую взъерошенную ворсинку: ни утюг, ни свежая донецкая вода не могли помочь горю. А мне так хотелось в этот день быть самым красивым, самым, лучшим парнем, хотелось быть счастливым, любимым, — да, любимым и самым дорогим.
— Ты что такую суету поднял, — не переставала присматриваться ко мне мама. — На гарнизонный бал, что ли, собрался?
— Да, собрался. Что я, хуже других. Должен в старье ходить…
— Не дури. Костюм еще вполне приличный.
— Приличный! Все придут — люди, как люди. А я — чучело гороховое. У Пивоварова импортный сиреневый, однобортный, на одной пуговице держится.
— Оторвут пуговицы в трамвае, и у тебя станет однобортным.
— Да, хорошо вам смеяться.
— Что же, плакать прикажешь? Не наплакалась еще?
— Лешка Жилов придет — синее китайское трико… — не слушал я, — рубаха кремовая, галстук радугой. А я третий год должен в хлопчатобумажном! Вот смотрите — все рукава перекрутились, утюг не пролазит.
— А ты утюгом в рукава не лазь. Дай сюда, отутюжу…
— Отутюжите! Не нужно было дурацкий шифоньер покупать!
Что-то злое, нехорошее нахлынуло, ни о чем не хотел думать, кроме своей обиды, кроме того, что на радостном школьном празднике вынужден появиться в старом костюме.
— Ну что ж, — пыталась уговорить меня мама, — одну вещь справили, — потерпи, другую справим.
— Терпи — терпи; только и знай — терпи. Другие, небось, не терпят, Жиловы, небось живут!
— Сам про Жиловых плохое говорил, а теперь в пример ставишь.
— И Пивоваровы живут. И Райка Чаривна высокими каблучками цокает.
— У людей, может, квалификация высокая. Специальность.
— А вам кто виноват, что квалификацию не заработали!
— Какой же ты хам, Андрюшка, — только и могла вымолвить мама.
Я хлопнул дверью и вылетел на улицу. По дороге почему-то вспомнилось — Вера Павловна довольно сдержанно встретила весть о новом школьном вечере:
— Слишком много танцевальных вечеров. Чуть не каждую неделю…
— Вам лучше знать, что творится в десятом «В». Так сказать, степень накала, — отрезал завуч.
— Вы считаете, что вечера помогают от накала?
— Пусть лучше танцуют в школе, чем на танцплощадке или в глухих углах.
— Глухие углы — это очень плохо, — согласилась Вера Павловна.
Когда подошла к ней Рая Чаривна, она рассеянно проговорила:
— Конечно, подготовим вечер. Это нужно. Хотя и очень трудно перед экзаменами. Но разрядка, безусловно, нужна, — и обратилась к Жилову:
— Ну что ж, будем танцевать!
Рая Чаривна повела худеньким плечиком и отошла, высоко и прямо держа голову, точно вел ее кто-то под руку. Я слышала, она фыркнула:
— Четвертый сон Веры Павловны!
Немного погодя Чаривна подозвала Лешку:
— Как тебе нравится? Сама не умеет танцевать… Ты как считаешь?
— Я считаю, что Вера Павловна должна была прийти к нам в седьмом или хотя бы в начале года…
— Пустые слова!
— И то правда. В десятом пора уже на себя надеяться, а не на Веру Павловну…
…Не знаю, почему пришел мне в голову этот разговор теперь, когда я спешил на школьный вечер, когда все мысли были заняты другим.
Ляля пришла на вечер в своем обычном платье, — школьной форме, но оно казалось нарядным и праздничным. Непонятно, как это у нее получается — вошла в зал, и все сразу почувствовали, что у нас праздник!
Первое слово предоставили классному руководителю. Вера Павловна говорила искренне и хорошо, но я не помню, о чем именно. Передо мной пылали новые ленты — Ляля все еще не расставалась с косами…
Она то и дело оглядывалась, словно собираясь что-то спросить, а я ловил ее взгляд, старался разгадать мысли. В те дни в нашем городе гастролировал какой-то психолог-гипнотизер, читавший мысли на расстоянии, многие ребята подражали ему, тараща друг на друга глаза и уверяя, что видят все насквозь.
Во всяком случае я без труда определил взволнованность Ляли. По мере того как торжественная часть подходила к концу, праздничное настроение ее сменялось тревогой.
Наконец, глянув украдкой на двери зала, обратилась ко мне:
— Почему Леонид не пришел?
Только теперь я заметил, что Жилова в школе не было.
— Не знаю…
— Ты никогда ничего не знаешь! Друг называется.
Она отвернулась.
Едва закончилась торжественная часть, подошла Ляля:
— Леонид был у тебя?
— Нет.
Глаза у Ляли потемнели. Это произошло мгновенно, точно кто-то свет выключил.
— Счастливый ты человек, Ступалов. Ничто тебя не тревожит.
Тень, упавшая на глаза Ляли, ширилась, расползалась, все вокруг потускнело, стало будничным. Внезапно я заметил маленькие веснушки на лице Ляли и то, что белоснежный воротничок ее едва прикрывает штопку.
И вновь что-то нехорошее, злое охватило меня, готов был ответить грубостью.
Но тут объявили о начале самодеятельности. Ляля ушла и больше мы с ней ни о чем не говорили.
Выступать она отказалась:
— Я плохо подготовилась, ребята, не терзайте меня.
Пели песни, играли на саксофоне, кто-то сыграл на балалайке вступление к опере «Кармен». Шумно аплодировали и вызывали на «бис». Аркашка Пивоваров собрал вокруг себя друзей и уверял их, что Ляля Ступало признает только народные танцы и наверно заставит всех отплясать гопак.
Но Ляля танцевала фокстрот, и все увидели, что ее фокстрот такой же красивый, чистый танец, как первый вальс.
Потом я слышал, как Вера Павловна воскликнула:
— Жилова нет! Почему не пришел Жилов!
И она подозвала меня.
— Почему не пришел Жилов?
— Да почем я знаю! Неужели я должен вечно думать о Жилове!
Все уже кружились в танце, вечер удался на славу, и о Жилове забыли.
Вера Павловна танцевала недурно, и это раздосадовало Раю Чаривну и смутило нашего завуча.
Он никак не мог решить: хорошо или плохо, если учительница в присутствии учащихся танцует фокстрот.
— Вы ж понимаете, — шептала в углу Чаривна, негодующе поглядывая на Веру Павловну, — сама против, а сама…
Очевидно, от злости у Райки отлетел каблук — высокенький, остренький, похожий на восклицательный знак, — так и прошлась по залу с восклицательным знаком в руке.