Наступила долгая, глухая пауза. Нарушил ее Ююкин. Он был искренне огорчен и растерян:
– И как все это понимать? Выходит вы, Лукич, не едете?
– Это почему я не еду? Напротив, я непременно поплыву. Вот только не хотелось бы терять ее билет. Может из вас кто пожелает? Иван или Виталий?
– Я – пас, у меня весь месяц, да и все лето расписано, – сказал Воронин.
– Ну что, Иван? – обратился ко мне Богородский. – Вспомним дни былые, нашу молодость. Поедем по изведанному однажды маршруту?
Это было лет пятнадцать, а может и больше тому назад. Мы с Богородским уже плыли на теплоходе до Астрахани, а возвращались в Москву на самолете. Приятное было путешествие, оно вызвало добрые воспоминания, и я сказал:
– Подумаю.
– А чего думать? Плывем. Может найдешь материал для нового романа.
– Тебе просто: ты свободная птица. А у меня семейные дела, проблемы, заботы.
– У всех проблемы и заботы…
Из Химкинского порта мы отчалили утром в середине июня. День обещал быть жарким, солнечным и тихим. На высоком, чистом небе от горизонта до горизонта ни единого облачка. Над спокойной водой, отражавшей небесную синь, в легком мареве струились и безмятежно трепетали жаркие солнечные лучи. Вокруг в небе и на земле простиралась благостная ширь и умиротворение, что уже само по себе создавало особый душевный настрой, – этакого сплава грусти и свободы. Справа по борту зеленели заливные луга, на которых паслись две коровы с теленком и несколько остриженных овец, слева на косогоре, усыпанном золотистыми одуванчиками, горбились с полдюжины убогих строений. Казалось, они медленно плывут в противоположную нашему курсу сторону. Ни одной живой человеческой души не было видно ни справа, ни слева. Мы с Лукичом, стояли у правого борта и, опершись на перила, созерцали зеленый простор. Пассажиров на палубе было не много. Они, так же как и мы, стояли по бортам, наслаждаясь природой. От воды исходила приятная свежесть, перемешанная с молодой зеленью земли. Словом, воздух был чист и прозрачен, как сказал Тургенев, и я решил поблагодарить Лукича:
– Спасибо тебе, друг, что ты настоял и вытащил меня на этот простор. Здесь вольготно дышится и глаз радует. Я доволен.
– Еще бы! Ты бы сказал: нет худа без добра. – Он вздохнул и взглянул на меня пристально и вопросительно. Взгляд его светился тоской.
– Я не понял, растолкуй: для кого худо и для кого добро?
– Для тебя, во всяком случае, добро, – наигранно холодно ответил он и выпрямился, подставив солнцу лицо с зажмуренными глазами.
– А худо, выходит, для тебя? Так, что ли?
– Видишь ли, я не могу понять и потому не могу смириться, почему она так поступила со мной? Почему не захотела объясниться? В чем причина? – Он повернулся спиной к берегу. Голос его дрожал, как ослабленная струна. В нем пробудилось пылкое негодование. К нам подошел довольно улыбающийся Ююкин, расслабленный, блаженный: – Ну, что мужики, чего носы повесили?
– Никто ничего не вешал, – недовольно буркнул Лукич, а я продолжал свой разговор:
– А тебе так уж нужна ее причина? Ты ж сам сказал словами Бунина: разлюбила, и стал чужой. В этом и вся причина.
– Ах, вот вы о чем, все о ней? – сообразил Игорь. – Да выбросите, Лукич, вы ее из своего сердца раз и навсегда. Она недостойна вас.
– В том-то и дело, что достойна, потому и выбросить ее не просто, – напряженно произнес Богородский. – Недостойные – они на поверхности, их легко смахнуть. Дунул – и привет. А достойные – они вот здесь, глубоко, в самом сердце. – Лукич приложил руку к груди. – Нельзя, Игорек, зачеркнуть десять счастливых лет. Память она штука независимая, память и любовь. Как в народе говорили: любовь не картошка, не выбросишь в окошко.
– А вы поройтесь в памяти, разберите свою любимую по косточкам и отыщите все ее пороки мнимые и подлинные, соедините в одну кучу и получится один большой порок. И вы поймете, что она недостойна, – весело наставлял Игорь. – Или влюбитесь. Клин клином. А?
– Как у тебя все просто – клин клином. – Богородский уколол его ироническим взглядом. – Своим аршином меришь, натурщицами. Аля не чета твоим натурщицам. Она единственная из женщин, кого я любил. Такое бывает раз в жизни. Один единственный раз.
– А что, Лукач, может Игорь и прав – клин клином. Влюбись. – Богородский посмотрел на меня пристально и недоверчиво. Я повторил: – А почему бы и нет?
– В моем-то возрасте? И в кого?
– Любви все возрасты покорны, – напомнил Игорь.
– Да дело может и не в возрасте, – сказал Богородский. – Дело в том, что природа неправильно, не разумно распорядилась с человеком.
– В каком смысле? Что ты имеешь в виду? – спросил я.
– А в том, что старится плоть, а душа остается молодой. Разве это справедливо?
– Душа не старится, потому она и бессмертна, – сказал я.
– А я о чем говорю? – вновь заявил Игорь. – Если душа молода, то и люби покуда любится.
– Кого? Вот вопрос. Допустим, встретил, влюбился. А она? Смешно даже мечтать. Тут с клиньями ничего не получится. А возврата к прошлому, к Альбине, нет. Во всяком случае, я ей никогда не позвоню.
– А если она тебе позвонит? – сказал я.
– Не позвонит.
– А вдруг? Откликнешься на зов, пойдешь, и все начнется сначала. – Я испытывал противоречивые чувства. У них и до этого были размолвки, но потом все устраивалось. Я знал его пылкий, темпераментный характер и сильно развитую привязанность к Альбине. Не хотелось верить, что этот разрыв окончательный. А если, так, то он глубоко ранит тонкую душу Богородского. Я искренне сочувствовал ему, считался с его переживаниями.
– Ты, Лукич, преувеличиваешь ее достоинства. Ты простил Альбину. Но она же, в сущности, предала тебя, – сказал я.
– Ее можно понять. Стань на ее место… Или на мое. Любовь не стареет. Она всегда юная. Тебе этого не понять. У вас, писателей, в ваших сочинениях любовь не настоящая, придуманная. Настоящей любви вы не знаете, – ворчал Богородский, лукаво прищуривая голубые глаза и поводя седой бровью. Он говорил густым баритоном.
– Но до Альбины у тебя была Эра. Тоже любовь.
– То другое дело. Там была мимолетная страсть. Вспышка.
– Получается: сколько женщин, столько и любовей, – весело подбросил Игорь. – А Есенин как говорил? Кто любил, тот полюбить не сможет.
– Есенин поэт. А поэты часто говорят глупости, для рифмы, – ответил Богородский. – А ты знаешь, сам он сколько раз влюблялся, и кого только не боготворил. Поэтам по штату положено говорить о любви. И у всех одно и тоже. Возьми хоть Пушкина, хоть Лермонтова, Тютчева, Гете. У всех красивые слова.
– Ну, хорошо, оставим поэтов, – сказал я. – Ты не ответил: а вдруг Альбина позвонит?
– Не будет этого «вдруг», – с убежденностью сказал Богородский.
– Ничего вы не знаете, – весело донимал Игорь. – И себя не знаете, все прибедняетесь. Выглядите вы молодцом. В театре любовников играете. Да на вас еще не то, что дамочки, девицы глаз кладут.
– Театр – одна статья, а жизнь совсем другая. Да и в театре еще один сезон сыграю, отмечу свое семидесятилетие и на покой.
– Какой покой, Лукич? О чем ты говоришь? Покой только снится, – сказал я, заметив, что к нам приближается плавной, мягкой походкой супруга Ююкина Настасья. Мужской разговор о делах сердечных не был предназначен для ее любопытных ушей. Я поспешил сменить тему разговора. – Коль вы взяли с собой инструменты, то естественно должен быть концерт.
Наряженная в светлый, просторный балахон при непомерно широких рукавах, сшитый из легкой ткани и васильковую, до немыслимых пределов короткую юбку в обтяжку, и широкополую прозрачную шляпу, она шла к нам с восторженной улыбкой во все лицо и открытым беспечным ртом, что можно было принять за сексуальную озабоченность этой молодой, здоровой и самоуверенной женщины. В таком наряде при её-то толстых ягодицах и полных икрах коротких ног она имела экстравагантный, если не сказать пошловатый, пожалуй смешной, нелепый вид. Заметив ее, Лукич скорчил гримасу, и тут же прикрыв ее иронической улыбкой, с поддельной учтивостью сказал:
– А вот и Настя на наше счастье. Вы, сударыня, смею заверить неотразимы в своем курортном наряде.
– Вы, Егор Лукич, неисправимый насмешник. Но я вас прощаю, учитывая ваш возраст.
– Какой возраст, что за чушь, – быстро вмешался Игорь. – Возраст самый что ни есть, можно сказать, возраст любви.
Лукич вовсе не хотел уязвить Настю, он вообще к женщинам относился с трогательным почтением и утверждал, что плохих женщин в мире не бывает, а если и встречаются порочные, то в их пороках повинны мужчины. Он говорил, что женщина и природа – это самое прекрасное, что есть на планете Земля.
Настя осмотрела нас с любопытством и подозрением и наигранно спросила:
– Ну, о чем вы тут секретничаете?
– О предстоящем концерте с вашем участием, – ответил я и подумал: «Чисто женская интуиция подсказала ей, о чем мы сейчас вели разговор. Удивительно».