Митька уехал из хутора в этот же день. Слышно было, будто пристал он к своему карательному отряду где-то около Каргинской и вместе с отрядом отправился наводить порядки в украинских слободах Донецкого округа, население которых было повинно в том, что участвовало в подавлении Верхнедонского восстания.
После его отъезда с неделю шли по хутору толки. Большинство осуждало самосудную расправу над семьей Кошевого. На общественные средства похоронили убитых; хатенку Кошевых хотели было продать, но покупателей не нашлось. По приказу хуторского атамана ставни накрест забили досками, и долго еще ребятишки боялись играть около страшного места, а старики и старухи, проходя мимо выморочной хатенки, крестились и поминали за упокой души убиенных.
Потом наступил степной покос, и недавние события забылись.
Хутор по-прежнему жил в работе, и слухах о фронте. Те из хозяев, у которых уцелел рабочий скот, кряхтели и поругивались, поставляя обывательские подводы. Почти каждый день приходилось отрывать быков и лошадей от работы и посылать в станицу. Выпрягая из косилок лошадей, не один раз недобрым словом поминали старики затянувшуюся войну. Но снаряды, патроны, мотки колючей проволоки, продовольствие надо было подвозить к фронту. И везли. А тут, как назло, установились такие погожие дни, что только бы косить да грести подоспевшую, на редкость кормовитую траву.
Пантелей Прокофьевич готовился к покосу и крепко досадовал на Дарью.
Повезла она на паре быков патроны, с перевалочного пункта должна была возвратиться, но прошла неделя, а о ней и слуха не было; без пары же старых, самых надежных быков в степи нечего было и делать.
По сути, не надо бы посылать Дарью… Пантелей Прокофьевич скрепя сердце доверил ей быков, зная, как охоча она до веселого времяпровождения и как нерадива в уходе за скотом, но, кроме нее, никого не нашлось.
Дуняшку нельзя было послать, потому что не девичье дело ехать с чужими казаками в дальнюю дорогу; у Натальи – малые дети; не самому же старику было везти эти проклятые патроны? А Дарья с охотой вызвалась ехать. Она и раньше с большим удовольствием ездила всюду: на мельницу ли, на просорушку или еще по какой-либо хозяйской надобности, и все лишь потому, что вне дома чувствовала себя несравненно свободнее. Ей каждая поездка приносила развлечение и радость. Вырвавшись из-под свекровьиного присмотра, она могла и с бабами досыта посудачить, и – как она говаривала – «на ходу любовь покрутить» с каким-нибудь приглянувшимся ей расторопным казачком: А дома и после смерти Петра строгая Ильинична не давала ей воли, как будто Дарья, изменявшая живому мужу, обязана была соблюдать верность мертвому.
Знал Пантелей Прокофьевич, что не будет за быками хозяйского догляда, но делать было нечего, – снарядил в поездку старшую сноху. Снарядить-то снарядил, да и прожил всю неделю в великой тревоге и душевном беспокойстве. «Луснули мои бычки!» – не раз думал он, просыпаясь среди ночи, тяжело вздыхая.
Дарья приехала на одиннадцатые сутки утром. Пантелей Прокофьевич только что вернулся с поля. Он косил в супряге с Аникушкиной женой и, оставив ее и Дуняшку в степи, приехал в хутор за водой и харчами. Старики и Наталья завтракали, когда мимо окон – со знакомым перестуком – загремели колеса брички. Наталья проворно подбежала к окну, увидела закутанную по самые глаза Дарью, вводившую усталых, исхудавших быков.
– Она, что ли? – спросил старик, давясь непрожеванным куском.
– Дарья!
– Не чаял и увидать быков! Ну, слава тебе господи! Хлюстанка проклятая!
Насилу-то прибилась к базу… – забормотал старик, крестясь и сыто рыгая.
Разналыгав быков, Дарья вошла в кухню, положила у порога вчетверо сложенное рядно, поздоровалась с домашними.
– А то чего ж, милая моя! Ты бы ишо неделю ездила! – с сердцем сказал Пантелей Прокофьевич, исподлобья глянув на Дарью и не отвечая на приветствие.
– Ехали бы сами! – огрызнулась та, снимая с головы пропыленный платок.
– Чего ж так долго ездила? – вступила в разговор Ильинична, чтобы сгладить неприязненность встречи.
– Не пускали, того и долго.
Пантелей Прокофьевич недоверчиво покачал головой, спросил:
– Христонину бабу с перевалочного пустили, а тебя нет?
– А меня не пустили! – Дарья зло сверкнула глазами, добавила:
– Ежли не верите – поезжайте спросите у начальника, какой обоз сопровождал.
– Справляться о тебе мне незачем, но уж в другой раз посиди дома. Тебя только за смертью посылать.
– Загрозили вы мне! Ох, загрозили! Да я и сама не поеду! Посылать будете, и не поеду!
– Быки-то здоровые? – уже мирнее спросил старик.
– Здоровые. Ничего вашим быкам не поделалось… – Дарья отвечала нехотя и была мрачнее ночи.
«Разлучилась в дороге с каким-нибудь милым, через это и злая», – подумала Наталья.
Она всегда относилась к Дарье и ее нечистоплотным любовным увлечениям с чувством сожаления и брезгливости.
После завтрака Пантелей Прокофьевич собрался ехать, но тут пришел хуторской атаман.
– Сказал бы – в час добрый, да погоди, Пантелей Прокофьевич, не выезжай.
– Уж не сызнова ли за подводой прибег? – с деланным смирением спросил старик, а у самого от ярости даже дух захватило.
– Нет, тут другая музыка. Нынче приезжает к нам сам командующий всей Донской армией, сам генерал Сидорин. Понял? Зараз получил с нарочным бумажку от станичного атамана, приказывает стариков и баб всех до одного собрать на сходку.
– Да они в уме? – вскочил Пантелей Прокофьевич. – Да кто же это в такую горячую пору сходки устраивает? А сена мне на зиму припасет твой генерал Сидорин?
– Он одинаково и твой такой же, как и мой, – спокойно ответил атаман. – Мне что приказано, то и делаю. Распрягай! Надо хлебом-солью встречать.
Гутарют, промежду прочим, будто с ним союзниковы генералы едут.
Пантелей Прокофьевич молча постоял около арбы, поразмыслил и начал распрягать быков. Видя, что сказанное им возымело действие, повеселевший атаман спросил:
– Твоей кобылкой нельзя ли попользоваться?
– Чего тебе ей делать?
– Приказано, еж их наколи, две тройки выслать навстречу ажник к Дурному логу. А где их, тарантасы, брать и лошадей – ума не приложу! До света встал, бегаю, раз пять рубаха взмокла – и только четырех лошадей добыл.
Народ весь в работе, прямо хучь криком кричи!
Смирившийся Пантелей Прокофьевич согласился дать кобылу и даже свой рессорный тарантасишко предложил. Как-никак, а ехал командующий армией, да еще с иноземными генералами, а к генералам Пантелей Прокофьевич всегда испытывал чувство трепетного уважения…
Стараниями атамана две тройки кое-как были собраны и высланы к Дурному логу встречать почетных гостей. На плацу собирался народ. Многие, бросив покос, спешили со степи в хутор.
Пантелей Прокофьевич, махнув рукой на работу, принарядился, надел чистую рубаху, суконные шаровары с лампасами, фуражку, некогда привезенную Григорием в подарок, и степенно захромал на майдан, наказав старухе, чтобы отправила с Дарьей воду и харчи Дуняшке.
Вскоре густая пыль взвихрилась на шляху и потоком устремилась к хутору, а сквозь нее блеснуло что-то металлическое, и издалека донесся певучий голос автомобильной сирены. Гости ехали на двух новехоньких, блещущих темно-синей краской автомобилях; где-то далеко позади, обгоняя едущих с покоса косарей, порожняком скакали тройки и уныло позванивали под дугами почтарские колокольчики, добытые для торжественного случая атаманом. На плацу в толпе прошло заметное оживление, зазвучал говор, послышались веселые восклицания ребят. Растерявшийся атаман засновал по толпе, собирая почетных стариков, коим надлежало вручать хлеб-соль. На глаза ему попался Пантелей Прокофьевич, и атаман обрадованно вцепился в него:
– Выручай, ради Христа! Человек ты бывалый, знаешь обхождение… Уж ты знаешь, как с ними и ручкаться, и все такое… Да ты же и член Круга, и сын у тебя такой… Пожалуйста, бери хлеб-соль, а то я вроде робею, и дрожание у меня в коленях.
Пантелей Прокофьевич – донельзя польщенный честью – отказывался, соблюдая приличия, потом, как-то сразу вобрав голову в плечи, проворно перекрестился и взял покрытое расшитым рушником блюдо с хлебом-солью; расталкивая локтями толпу, вышел вперед.
Автомобили быстро приближались к плацу, сопровождаемые целым табуном охрипших от лая разномастных собак.
– Ты… как? Не робеешь? – шепотом справился у Пантелея Прокофьевича побледневший атаман. Он впервые видел столь большое начальство. Пантелей Прокофьевич искоса блеснул на него синеватыми белками, сказал осипшим от волнения голосом:
– На, подержи, пока я бороду причешу. Бери же!
Атаман услужливо принял блюдо, а Пантелей Прокофьевич разгладил усы и бороду, молодецки расправил грудь и, опираясь на кончики пальцев искалеченной ноги, чтобы не видно было его хромоты, снова взял блюдо, Но оно так задрожало в его руках, что атаман испуганно осведомился: