Весь день я провела в Союзе в очереди за билетами, оформляла эвакуационные документы, а ночью жгла письма. Их был целый мешок, писем писателей к Тарасенкову. Вишневский до самой смерти не простил мне, что я сожгла все его восклицательные знаки и многозначительные многоточия, которые в таком изобилии были рассыпаны в каждом его письме с финского фронта, а информации в этих письмах было не больше, чем в передовице «Правды». Но когда я извинилась перед Твардовским за то, что сожгла и его письма, он сказал: «Да что вы, голубушка Мария Иосифовна, кому они нужны!..» К счастью, как раз его-то письма я и не сожгла, они, оказывается, находились у матери Тарасенкова.
Но что бы я сделала тогда, 13-го, с чемоданом Марины Ивановны?! Взяла бы с собой и потеряла бы там на вокзале, как и два своих чемодана?! У отца был билет в одном вагоне, у меня с матерью — в другом, и надо было еще сдавать вещи в багаж. Отец, посадив мать в вагон, а меня оставив у подъезда вокзала сторожить вещи, перетаскивал по тюку, по чемодану (никаких носильщиков, конечно, не существовало), а мне так было не до вещей! Я была в отчаянии, что должна уезжать из Москвы, а Тарасенков остается в Ленинграде, а Ленинград окружен немцами, и немцы могут вот-вот ворваться в Москву… Казалось, все рушится, все гибнет навсегда, навечно!
Огромная вокзальная площадь была забита людьми, вещами; машины, беспрерывно гудя, с трудом пробирались к подъездам. — Та самая площадь трех вокзалов, с которой я недавно провожала Тарасенкова в Ленинград. Но с Ленинградского вокзала уже никто не уезжал! С него некуда было уезжать… Все уезжали с Ярославского или — как мы — с Казанского.
Мелькали знакомые лица. Уезжали актеры, писатели, киношники: Эйзенштейн, Пудовкин, Любовь Орлова (я случайно окажусь с ними в одном вагоне). Все пробегали мимо, торопились, кто-то плакал, то кого-то искал, кого-то окликал, какой-то актер волок огромный сундук и вдруг, взглянув на часы, бросил его и побежал на перрон с одним портфелем, а парни-призывники, обритые наголо, с тощими котомками, смеялись над ним. Подкатывали шикарные лаковые лимузины с иностранными флажками — дипломатический корпус покидал Москву. И кто-то из знакомых на ходу успел мне шепнуть: правительство эвакуируется, Калинина видели в вагоне!..
А я стояла под мокрым, липким снегом, который все сыпал и сыпал, застилая все густой пеленой, закрывая от меня последнее видение живой Москвы. Стояла в луже в промокших башмаках, в тяжелой намокшей шубе, держа на руках сына, завернутого в белую козью шкурку, стояла в полном оцепенении, отупении, посреди горы наваленных на тротуаре чьих-то чужих и своих чемоданов, и, когда у меня окончательно занемели руки, я положила сына на высокий тюк и услышала крик:
— Барышня, барышня, что вы делаете, вы же так ребенка удушите — вы положили его лицом вниз!..
Но может быть, я оставила бы чемодан Марины Ивановны на Конюшках в заколоченном доме, как того хотела она: «Пусть в нем останусь и я!..» Нет, не оставила бы. Ее уже не было, и за ее архив отвечала бы только я. Не оставила бы потому, что боялась пожара, боялась бы, что попадет к немцам, боялась бы, что попадет в чужие руки своих… По легкомыслию, по недомыслию, по непониманию времени, в котором живу, вначале меня волновали только пожары, только то, что бумаги Марины Ивановны могут сгореть. Но как-то раз зашел разговор с Павликом Антокольским — он от Тарасенкова знал об архиве, — и, услышав, что чемодан все еще находится у нас, он накричал на меня, требуя, чтобы я немедленно вернула архив Марине Ивановне.
— Ты не знаешь ее, она черт знает что может писать, не считаясь со временем! Ни с кем и ни с чем! Что у нее в чемодане?! Что у нее в ее записях?! Там, может быть, такое, что вы все загремите вместе с ней!
— Но об архиве никто не знает, только очень близкие…
— А если тебе завтра прикажут эвакуироваться срочно, безоговорочно, и ты сможешь взять с собой самое необходимое для ребенка, для себя и все бросишь и оставишь чемодан Марины, а соседний дом разбомбят или он сгорит, и пострадавших вселят в вашу квартиру?! Кто будут эти пострадавшие? Кого вселят? Почти ручаюсь, что и библиотека и архив пойдут на растопку печей! Ну, а вдруг архив попадет в бдительные руки письмотворцев — любителей писать доносы?! Что тогда? Ты ведь этим подведешь и ее и себя. Она этого может и не понимать, но ты-то понимать должна!
А Лиля[102] советовала поговорить с Мариной Ивановной, полагала, что лучше было бы взять у нее на хранение какую-нибудь тетрадь, или две, или связку писем — то, что можно сунуть в рюкзак и уж обязательно увезти с собой (мы все запаслись рюкзаками, и сами их шили!). Но мне было как-то неловко затевать об этом разговор с Мариной Ивановной. И потом поначалу я твердо решила никуда не уезжать из Москвы. Но чем ближе были роды, тем чаще приходилось задумываться над тем, что бегать с ребенком в бомбоубежище — это не так уж удобно и потом за летом придет осень, дожди, а там и зима…
Как-то, торопясь попасть домой до вечерней бомбежки, я наткнулась на нашего дворника, того самого, который так бойко писал доносы на отца. Правда, отцу везло — это все были «легкие» доносы… А дворнику они не мешали на Пасху, на Рождество, на Новый год, на 1 мая, на 7 ноября приходить поздравлять с праздником и просить на водку, и отец по интеллигентской мягкотелости своей давал, выпроваживая того поскорее прочь. Но однажды все же не выдержал:
— Может, ты перестанешь писать доносы, мне это надоело!
И тот, пьяно ухмыляясь:
— Не могу-с, служба…
Вот этот дворник, как всегда вдрызг пьяный, и налетел на меня почти что у самого нашего дома, загородив тротуар, и стал приставать, почему я не «эвакуиротая»?
— Ты смотри, не забудь отцу сказать, как надумаете уезжать, ключи от квартиры сдать в домоуправление. Приказ Моссовета есть, чтобы все сдавали ключи от квартир!.. А управдом наш на фронт ушел, — так что я теперь за главного!.. Может, сподоблюсь еще, в бельэтаже поживу…
Он жил в доме напротив нас, в полуподвале, и мы знали, что и доносы он писал все из-за нашей квартиры. На другой день, а может, через день после этой встречи кто-то мне сказал, что видел Марину Ивановну в Союзе и она собиралась оформлять эвакуационные документы. Я позвонила ей из автомата.
Нет, она еще не уезжает, но обязательно уедет, очень скоро уедет, при первой возможности уедет, хотя Мур этого и не хочет.
Я попросила ее, раз она решила уезжать, взять чемодан с архивом, ведь я тоже, когда родится ребенок, могу уехать, а куда я уеду, когда?! Мы можем потерять друг друга.
— А что с библиотекой? — спросила она.
— Ничего, директор Ленинки отказался дать гарантийное письмо, что после Победы библиотеку вернут Тарасенкову, Он сказал, что война такая, что не будет в живых ни Тарасенкова, ни меня! И я не отдала библиотеку. Она останется на Конюшках, дом заколотим.