Когда Марина Ивановна появилась тогда утром на Конюшках и увидела нашу разгромленную квартиру и горы узлов и чемоданов, наваленных у окон, она оживленно спросила:
— Вы эвакуируетесь? Куда? Когда?
Но мы не собирались эвакуироваться, это просто отец придумал в начале бомбежек свалить вещи у окон, чтобы во время пожара можно было хоть что-то вытащить, правда, теперь он понимал, что ничего не спасешь, да и мы стали ночевать на даче. Услышав мое объяснение, Марина Ивановна как-то сразу потеряла интерес к теме эвакуации.
Она пришла не за чемоданом, ей ничего не нужно было оттуда брать и ничего не нужно было туда класть, она даже не поинтересовалась, где он стоит, она просто так забежала на минуту, она была в Союзе. Она торопилась и не присела и все ходила по комнате, курила, открывала зачем-то дверцы книжного шкафа, стекла которого тоже были перекрещены полосами бумаги, как и окна. Книг не вынимала, только молча проводила пальцем по корешкам — Бальмонт столько-то, Блок столько-то, Маяковский столько-то… Цветаевой несколько тоненьких книжечек, всего — пятнадцать. Впрочем, на полке куда больше! И проза, никогда не издававшаяся отдельными книгами, и стихи, никогда нигде не издававшиеся, переписанные от руки, перепечатанные на машинке, переплетенные в ситцы, стояли — подобие книг. И она их трогала. Она говорила, какое это счастье — держать в руке верстку книги, именно верстку, она еще ты! — плоть от плоти, кровь от крови. Книга уже живет отдельно от тебя, у нее своя судьба, своя дорога. Ты уже ничего не можешь, уже не властен…
Последняя книга у нее вышла в 1928 году.
А я говорила о том, что очень боюсь за библиотеку и все безуспешно добиваюсь свидания с директором Ленинской библиотеки — хочу сдать книги на хранение под расписку, с тем чтобы после Победы, а я твердо верила в Победу, книги вернули бы Тарасенкову, а он их завещает после своей смерти этой библиотеке. И что-то нудила о зажигалках, о пожаре и о том, как страшно горела книжная палата на Новинском, почти рядом с площадью Восстания, и мы с отцом, только выйдя из бомбоубежища, из Вдовьего дома, пошли смотреть на пожар; это был наш любимый особнячок, изящный, легкий ампир с полукруглой галереей, весь набитый книгами. Десятки пожарных машин не могли совладать с огнем, и в ночное небо, когда рухнула крыша, выстреливали из огня с туго набитых полок огненные книги, и на секунду там, в вышине, раскрывались огненные страницы с черными прочерками строк и тут же возвращались на землю горсткой искр. Вот так же будет гореть и наш дом, и так же будут выстреливать в небо книги…
— Ну что ж, — заключила Марина Ивановна, — если суждено сгореть, то пусть сгорю здесь… Правда, когда сгорает книга, где-то остается другая, всего не сожжешь, но рукописи…
Она торопилась, я пошла ее проводить, ей надо было на трамвай, а трамвайная остановка была посреди площади Восстания, и я повела ее по горке, а там надо было через подворотню прямо на площадь. Не успели мы подняться на горку, как раздался вой сирены, объявили воздушную тревогу. Марина Ивановна прибавила шагу, но я не очень-то могла бежать, и едва мы достигли подворотни, как уже начали быть зенитки и нельзя было бежать через площадь. Зенитки стояли где-то в саду, за Вдовьим домом, и снаряды, разрываясь в небе на положенной им высоте, падали осколками на площадь.
Марина Ивановна рвалась бежать в бомбоубежище, во Вдовий дом, и тянула меня за руку, а я ее не пускала. Ее трясло, глаза у нее блуждали, она, казалось, была невменяема, она не слушалась меня, и мне ничего не оставалось делать, как прижать ее к стене в этой подворотне и упереться руками в стену над ее плечами, она была ростом ниже меня. Я понимала, она не станет меня отталкивать. Я ей объяснила, что при мне осколком зенитного снаряда ранило человека на этой самой площади, и что-то еще говорила, но Марина Ивановна не слушала, правда, и не рвалась уже бежать, она вынула папиросы, руки у нее дрожали, она говорила, что боится бомбежек, что это все противоестественно, что это все не по-человечески, и главное, она безумно боится за Мура, ей все время кажется, что его обязательно убьет или выбьет глаз осколком, она не может жить так, у нее больше нет сил… И слезы лились у нее по щекам. Мур ее не слушается, он сам лезет на крышу. Это возмутительно, что посылают несовершеннолетних дежурить на крыше. На войну берут только совершеннолетних, а ведь тут тоже война! Но я сочувствовала Муру и уверяла Марину Ивановну, что тушить зажигалки совсем не опасно, даже моя мать в первую бомбежку потушила зажигалку, упавшую у нашего крыльца, схватив ее каминными щипцами и бросив в ящик с песком. Муру, должно быть, стыдно сидеть в бомбоубежище среди женщин, детей, стариков, когда даже девушки дежурят на крышах.
— Вам легко так рассуждать, когда все ваше с вами! — сказала Марина Ивановна, вытирая слезы рукой, — потом вы заговорите иначе, помяните мое слово!..
Тревога была короткой, днем часто давали ложные тревоги, днем немецкие самолеты отгоняли от Москвы и редко одному или двум удавалось прорваться. Из рупоров уже неслись сигналы отбоя. Площадь сразу ожила, из бомбоубежища высыпали люди, понеслись машины, снизу от зоопарка, от Баррикадной, поднимался трамвай, это был нужный Марине Ивановне номер, и она легко побежала через площадь к остановке.
Потом она придет еще раз на Конюшки вместе с Муром за своим чемоданом. Это я снова ей позвонила: кто-то сказал мне, что она уезжает. Может быть, она так бы и уехала, забыв о чемодане в спешке или не успев, а может быть, и не захотев вспоминать о нем…
И что бы я делала с архивом тогда, 13 октября, когда сама уезжала из Москвы в Ташкент, когда паникой, как шквалом, захлестнуло Москву, когда немцы уже подошли совсем близко, когда линия обороны проходила в ста, в семидесяти километрах, а местами и ближе, когда говорили, что в Химках был сброшен парашютный десант!
30 сентября началось это генеральное наступление на Москву. 3 октября немецкие танки ворвались в Орел. 12 октября Совинформ-бюро официально сообщило о том, что мы оставили город. 6 октября был сдан Брянск. 12-го об этом было сказано в вечернем сообщении с фронтов. Под Вязьмой наши армии были окружены и среди прочих — 32-я, включавшая и писательское ополчение. Немцы заняли Калугу, Вязьму…
12-го меня вызвали запиской в Союз писателей и предупредили, что сейчас есть возможность уехать нормально с ребенком и стариками, за дальнейшее никто не может поручиться. «Дом Ростовых» был набит писателями — все хотели уезжать. В коридоре было не протолкнуться. Поговорив с одним, с другим, я поняла — это действительно последняя для меня возможность.