Теперь мы с ней встретились первый раз после того путешествия по улице Горького и снова говорили о Симоне, та должна была уехать в город Мары, в Туркмению, где Иван Тимофеевич будет готовить штурманов. И тут же возник этот мучивший меня вопрос, что надо эвакуироваться, надо ехать куда-то. Я нервничала, ибо в глубине души знала, что придется уезжать, но хотела оттянуть это: я боялась неизвестности… И еще боялась, что, уехав, потеряю окончательную связь с мужем, а тут хоть через Соню Вишневскую, жену Вишневского, хоть иногда я могла что-нибудь узнавать о нем, а она связывалась с Вишневским через «Правду». Вишневский и Тарасенков были в разных местах, Тарасенков под Таллином в частях ПВО, Вишневский в Таллине на кораблях, но все же это была хоть какая-то связь. И потом мне в клубе писателей иногда удавалось поймать кого-нибудь из знакомых военных корреспондентов, которые приезжали в Москву. Просидев с ними за столиками час-другой и дождавшись, когда они захмелеют и станут более откровенными, удавалось хоть что-нибудь выведать у них о таллинских делах. Так, еще до сводки Совинформбюро об «эстонском участке фронта» я уже знала, что Эстония от нас давно отрезана и Таллин с суши окружен и остался только один путь из Таллина — морем, и что немцы бомбят наши корабли, а финны ставят минные заграждения, и что из Таллина надо будет уходить под бомбежкой по этим минным заграждениям. И еще я знала, что есть эстонцы, которые стреляют в спины нашим бойцам и командирам…
Тогда в том подвальчике в клубе я тупо повторяла Дженни, как наговоренную пластинку, что никуда не уеду, пока не рожу, что мой ребенок будет москвичом, обязательно москвичом назло Гитлеру, это мой единственный протест, на который я сейчас способна: мой ребенок родится не где-то там в Марах или Чистополе, а только в Москве!
К нам подошел Афиногенов, он слышал наш разговор и стал настаивать, чтобы я уехала из Москвы, он бы уже давно эвакуировал Дженни, но знает, что всегда успеет ее вывезти, так как он с ней. А Тарасенков от меня далеко, а на войне бывают всякие неожиданности, и мне стоило бы заранее устроиться где-нибудь в тихом месте, подальше от фронта, и там зимовать. Я понимала, что он не зря меня уговаривает: он работал в Совинформбюро и отлично знал обстановку.
Так мы стояли и разговаривали, и мне было грустно и чуть завидно, что вот везет же другим! С Симоной — Иван Тимофеевич, с Дженни — Афиногенов… И представить я себе не могла, что дни Афиногенова сочтены и жить осталось ему совсем немного — 29 октября он будет убит разрывом бомбы на Старой площади у здания ЦК. А его мать, о существовании которой я еще даже тогда и не знала, будет эвакуирована в Ташкент и там станет нянчить моего сына, и у меня не хватит мужества сказать ей о гибели ее сына… и что я буду писать письма Дженни в Куйбышев, стараясь как-то ее поддержать.
Не знала я и того, что вот сейчас выйду на улицу и столкнусь с Мариной Ивановной и что это будет наша последняя встреча и больше я ее уже никогда не увижу.
Мы столкнулись на Поварской почти у самого входа в клуб, под липами, и первые слова ее были:
— Как, вы еще не эвакуировались? Это безумие! Как вы можете!.. Вы не имеете права, вы искалечите ребенка! Вы должны бежать из этого ада! Он идет, идет, и нет силы, которая могла бы его остановить, он все сметает на своем пути, все рушит… Надо бежать… Надо…
Она схватила меня за руку, и это был такой страстный монолог и такой вихревой полет в ее выси, что конечно же я не поспевала за ней… Тут были и Франция, и Чехия, и гибель Помпеи, и трубный глас перед Страшным судом, и погосты, погосты и пепелища, и крик новорожденного ребенка, что относилось явно ко мне. Она говорила, что, может быть, это величайшее счастье — дать жизнь ребенку именно в такую пору и утвердить его появлением вечное, беспрерывное течение жизни! Но жить в этой жизни чудовищно! И что, рожая детей, мы, быть может, совершаем величайшую ошибку, потакая этой беспрерывности жизни… Нет, я не берусь передать, что она тогда говорила, мне казалось, что я запомнила главное, но, может, это было вовсе и не главное. Помню, что она заклинала меня уехать немедленно, завтра же, в Чистополь, в Елабугу, куда угодно, только бежать из Москвы, пока еще не поздно, иначе погибну и я, и ребенок! Она была на пределе, это был живой комок нервов, сгусток отчаяния и боли. Как провод, оголенный на ветру, вспышка искр и замыкание… И еще мне казалось, что это она не меня уговаривает и не мне она это все говорит — это она сама себе говорит, сама себя убеждает… И еще она говорила, она требовала, чтобы я все записывала, ничего не упуская, записывала каждый день, каждый час, ведь должно же хоть что-то остаться об этих днях! Ведь не по газетным же фельетонам (она все статьи в газетах называла фельетонами), всегда лживым и тенденциозным, будут потом узнавать о том, что творилось на земле…
Но я так и не выполнила этого ее завета, так и не научилась вести подробные и систематические записи, и даже эту последнюю нашу встречу записала двумя словами. Я всегда так рассчитывала на память!..
Ее монолог был прерван голосом диктора — из открытых окон клуба снова неслось:
— Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!
И вой сирены. Мы с Мариной Ивановной бросились в клуб. И опять был тесный подвальчик с кафельными стенами, и опять было людно и шумно. Кто-то подошел к Марине Ивановне, отвел ее в сторону, и, когда дали отбой, я, поискав ее глазами и не найдя, ушла, так и не попрощавшись.
Это была вторая волна паники. Их будет еще много, этих волн, пока девятый вал не накроет Москву в середине октября…
Когда Марина Ивановна 24-го июля вернулась с дачи, паника была вызвана первыми бомбежками. Теперь был август, к бомбежкам, может, кое-как и привыкли, но дела на фронте были очень плохи. Житомирское направление в сводках больше не упоминалось. Житомир сдали немцам, ходили слухи, что Киев придется оставить. Немцы окружали Ленинград. Ходили слухи, что Смоленск давно уже сдан и что бои идут восточнее Смоленска, идут упорные бои с превышающими силами противника (официально о падении Смоленска нам сообщат 13 августа). Немцы заняли уже так называемый Ельнинский выступ, и это открывало им прямую дорогу на Москву…
В эти августовские дни с Мариной Ивановной сталкивались многие там, во дворе Союза писателей, в клубе. И все запомнили ее растерянной, расстроенной и очень несчастной, и всем она задавала все тот же вопрос — ехать или не ехать? Эвакуироваться или не эвакуироваться? Там, во дворике Союза, встретилась она с Элизабаром Ананиашвили — это была их первая встреча после памятного вечера у Яковлевой и последняя. Он тоже пришел в Союз узнать об эвакуации, он жил на Арбате в Староконюшенном, где был разбит фугаской дом. Марина Ивановна подбежала к Элизабару и спросила: