что операция — пустяк. Вы сами слышали!
— Он всем всегда так говорит. Я не боюсь. Мне не надо вранья. Я никогда ничего не боюсь!
— Ну, зачем вы сердитесь? Вам нельзя сердиться!
— Говори мне «ты»! Глупо, когда жена говорит мужу — «вы»!
— Не сердись. Это только привычка.
— Пора отвыкнуть! Ведь мы с тобой уже год.
— Да, целый год.
— Больше года. Когда был тот праздник в общежитии?
— В том декабре.
— Четырнадцать месяцев уже. Я приехал на машине, был очень весел, чувствовал себя совсем молодым. Я тогда был еще совсем здоров, только в боку немного кололо, но я не обращал внимания. Я сильно выпил тогда.
— Этого я не заметила.
— А что ты мне понравилась — заметила?
— Заметила.
— Ну, и что же?
— Очень удивилась.
— Чему ж тут удивляться?
— Ну, для женщины моих лет…
— Вовсе тебе не много лет!
— Сорок два…
— Разве это много? Я на десять лет тебя старше, и ты для меня — девочка. Я при царе родился, семнадцатый год помню. Да ты и есть девочка, тоненькая девочка с седыми прядками. Я тогда, в общежитии, смотрю: такая тихая. И лицо милое. А через два дня мне совсем плохо стало. В первый раз. И ты пришла.
— Мне сказали, что вы один и помочь некому.
— И осталась. Ты была рада, что осталась?
— Сначала — нет.
— А потом?
— Потом я увидела, что я вам нужна.
— И теперь рада?
— Рада. Трудно жить, если никому не нужна.
— Здесь все врачи считают, что ты моя жена. Ведь ты меня сюда привезла.
— Да, врачи считают. Слишком сложно было бы им объяснять…
— Стучат, идут. Не за мной?
— Нет, прошли в соседнюю палату.
2
— Странное дело, мы с тобой ни разу не говорили о любви.
— Что ж тут странного? Зачем о ней говорить?
— Все говорят.
— Мало ли что. Любовь не в разговоре.
— Я говорил тебе. В самом начале. Я все ждал, что и ты мне скажешь. Но ты не сказала. Тогда и я перестал говорить.
— А вам нужно было, чтобы я сказала?
— Нужно. Ты что, не любишь это слово?
— Нет, почему же.
— Отчего ж ты мне его не сказала?
— Оттого, что я его уже говорила.
— Не мне.
— Ну, да. Но вас это не должно беспокоить. Это было так давно.
— Глупости! Как это может меня беспокоить. Смешно жениться на сорокалетней женщине и требовать, чтобы она никого до тебя не любила. Я даже спрашивать не буду. Скажи, где ты с ним встретилась?
— В оккупации.
— Ты была в оккупации?
— Конечно. Я ведь не здесь родилась, не в Средней Азии. Наш город был под немцами.
— И он был немец?
— Вовсе он не был немец! Он прятался у нас в сарае. Немцы хотели его убить.
— За что?
— Он был советский офицер, попал в окружение, был ранен в ногу, не мог уйти. Ночью он заполз в сарай и лежал там, позади поленницы. Утром я пошла за дровами и нашла его.
— И он остался в сарае?
— А куда ж я могла его деть? Я и сказать никому не могла. Даже отцу. Отец мой боялся за семью и не стал бы его держать. Я сказала только маме, и то не сразу. Мама варила для него картошку, а я носила в сарай. Рана у него была небольшая, он говорил что вот-вот она затянется, и он уйдет.
— Но не ушел!
— Как уйти! Рана небольшая, дырочка совсем маленькая, но гноилась. Ступить невозможно — боль такая. Месяц прошел, второй прошел, а рана все не заживает, все сочится. Он долго ни шагу сделать не мог.
— И ты полюбила его.
— Наверно. Была ему нужна. Он без меня умер бы с голоду, он говорить разучился бы. Все просил с ним посидеть, чтобы не разучиться говорить. Я шла к нему ночью с картошкой, а он ждет меня, и все равно не верит, и пистолет перед собой держит. Потом отложит пистолет, поест, но меня не отпускает, и мы говорим до утра. Сам он был саратовский, у него в Саратове мать, сестры… Днем к нему никак нельзя: сарай дощатый, весь в щелях, а рядом соседский двор. Соседи, конечно, со временем все узнали, как было не узнать…
— Выдали?
— Не хочу грешить, может, и не они. Рана у него уже сильно поправилась, он уже на ногу ступал, но свищик все оставался, нажмешь — гной течет. Пришли за ним вечером, когда смеркалось, человек девять, — немец только один был, остальные все местные, полицаи. Он стал стрелять, и, как они со двора шарахнулись, — через дырку в заборе, а там задами, задами, и — ушел. Отца и мать увели.
— А тебя?
— Меня дома не было. Я на речке белье полоскала, иду уже домой, в сумерках, с тазом, а мне навстречу одна и говорит: «У вас на дворе стрельба». Я уж домой и заходить не стала, а как была, с тазом, с мокрым бельем, — к подружке. Сижу у нее, трясусь и думаю: как мне его найти…
— Да ведь он ушел!..
— Нет, я знала, что он без меня не уйдет. Он где-нибудь здесь, под городом, ждет меня и этим себя погубит. Последнее время он все меня уговаривал уйти вместе с ним, чтобы никогда не расставаться, и я понимала, что он без меня далеко не уйдет, мне уже характер его был известен. Он страха не знал, и потому я всегда за него боялась. Подруга дала мне свой шерстяной платок, я накинула и побежала. И нашла его за один квартал от нашего дома — он вынырнул из-за тополя и схватил меня за руку. И мы с ним пошли.
— Куда?
— Сначала обошли слободу, потом оврагами через лес, лишь бы подальше уйти. Потом стали к фронту пробираться. А до фронта уже пятьсот километров было, а может, и тысяча. Он, если остановится, сильно начнет хромать, а если разойдется, так ничего, быстрее меня шагал. Поздняя осень, сырость, ночи длинные-длинные. Мы всю ночь напролет шагаем, а как рассветет, забьемся куда-нибудь в стог или просто в прелые листья, прижмемся, лежим, друг об друга греемся. Мы шли, как волк и волчица, от людей прятались, деревень сторонились. Огня не разводили — копали картошку в полях и ели сырую. Ночью напоролись на немецкий пост, они хотели нас проверить, он сказал мне «беги!» — а сам в канаву и стрелял, чтобы дать мне уйти подальше, и