Когда тетка приезжала в Литву в последний раз, я с ней почти не разговаривал, когда она звала меня, я не приехал. Я старался не встречаться с ней взглядом. Я был зол на нее как черт. Я не мог поверить, что был влюблен в эту хворую старуху, целовал ее ноги и запирался в ванной, чтобы понюхать ее махровый халат. Как она могла так со мной поступить, думал я, в таком виде ей следовало остаться дома и не показываться мне на глаза. Одним словом, будь я на месте Зои, оставил бы такому племяннику два сентаво, плетку и мышеловку с дохлой крысой.
Помню, как я стоял за дверью вильнюсской кухни, где мать разговаривала с теткой, устроившись за столом с немытыми бокалами, это было утро первого января. Мне только что позвонил Лютас, и я собирался уходить, но задержался в коридоре, услышав незнакомое слово билирубин, произнесенное матерью так ласково, будто это было человеческое имя.
— Лидия умерла, оставив ему полуразрушенный дом-лабиринт, груду канделябров и свои облезлые меховые боа. Сорок миллионов эскудо достались сестре, которая тут же уволилась из муниципальной школы и уехала в Макао искать увеселений, — сказала тетка. В ее голосе не было горечи, что до моей матери, то она чуть было не разрыдалась.
— Боже мой, Зоя, теперь ты вдова со средствами, а я никто, медсестра с незаконным сыном, — сказала мать, сморкаясь в салфетку. — Помнишь, когда ты уезжала из города с ребенком, улетала в Вену с этим курчавым муженьком, невесть откуда взявшимся, я не пришла тебя провожать. Это не потому, что ты мне сводная, а не родная, это потому, что я трусила. Ты была такой жалкой, поруганной, и я тебя стыдилась.
— Хорошо, что ты мне не родная, — весело сказала тетка, — а то бы я ни за что тебя не простила. Но теперь-то уж завидовать нечему, ты же знаешь, что все кончится довольно быстро.
Я вошел в кухню, и обе посмотрели на меня, как на чужого.
Всю дорогу до проспекта, где ждал меня вернувшийся из Германии Лютас, я катал этот билирубин за щекой, но увидел друга возле колокольни и тут же все забыл. Зимнее солнце билось в стеклянной авоське оперной крыши. Мы стояли на площади — молодые, голодные самцы коноплянки, держащие клюв по ветру, у нас была фляжка с черным ромом и новая, свежераспечатанная тысяча лет, которую нам вот-вот обещали сдать, словно покерную колоду.
— И на хера ты три с лишним года растранжирил у эстонцев, — сказал Лютас, — надеюсь, хоть повеселился. Как поживает голубой доцент? Ну, тот, которому мы устроили сцену из Дерека Джармена: ревнивый любовник протыкает юношу гусиным пером.
— За эту сцену они меня и выгнали, — сказал я, — так что все вышло по-твоему. Что до меня, я бы еще годик поучился, чтобы до бакалавра дотянуть. А что твоя невеста?
Я брякнул это и тут же пожалел, что заговорил о Габии. На языке у меня сразу появился ментоловый привкус, я помнил его с той школьной вечеринки, где ближе к полуночи выключили свет и стали вертеть бутылочку из-под наливки. Поцеловать Габию мне выпало под самый конец, зато она сделала все честно, губы ее отдавали мятой, будто таблетки от кашля. Хотя не уверен — я так часто видел их с Лютасом поцелуи, что, вполне вероятно, почувствовал вкус своей собственной зависти.
— Лепит своих пупсов, что ей сделается? — мы остановились напротив билетной кассы, где грелась на солнышке городская сумасшедшая в лисьей шапке с двумя хвостами. Люди, покупавшие билеты в оперу, часто отдавали ей мелочь, мы тоже выгребли серебро из карманов и высыпали в пятнистую руку, похожую на хвост аквариумной рыбки гурами.
— Габия не пропадет, это точно.
— Вернусь из Германии и женюсь на ней, наверное. А что твоя эстонка?
— Я на ней женился.
Он насмешливо покачал головой. Представь себе, Хани, он не поверил.
Вернувшись с прогулки, я решил проверить эту новость на домашних и сразу зашел в кухню, где тетка и мать все еще сидели за столом — в сумерках, у остывающей печки. Столетний клен за окном качался от ветра, и по стенам кухни бежали лиловые разлапистые тени.
— Мама, я не говорил тебе, что женился в Эстонии?
— На ком? — спросила мать, даже не взглянув в мою сторону.
— На эстонке.
— Вот ведь дурак, — сказала мать, обращаясь к тетке, на меня она даже не смотрела.
— А по-моему, молодец, — ответила та, встала, щелкнула выключателем и подошла ко мне, протягивая руки, чтобы обнять. Я возмущенно увернулся. Из угла, где сидела мать, донеслось хмыканье, похожее на тихий звук, с которым раскрывается стручок акации или, скажем, взрывается орех гамамелиса.
В ботаническом саду в Кайренай, где мы с одноклассниками работали после занятий, была теплица с тремя кустами гамамелиса, в коробочках было полно прошлогодних семян. Я от них оторваться не мог, все ходил вокруг да около, пока не изловчился и не завладел двумя орехами. Помню, что показал их Лютасу, и он усмехнулся — у них в классе трудовым воспитанием называли наматывание медной проволоки на катушки для электромоторов.
Руки у него всегда были ловкие, и сам он был как черт ухватистый. Помню, что кино, которое Лютас намеревался снимать у меня в доме, занимало меня гораздо меньше, чем приготовления к нему. Я ходил за другом, будто за фокусником, пытаясь подстеречь появление белого кролика, наблюдая, как дом обрастает картофельными глазками камер в самых неожиданных местах. Подай молоток. А сейчас кабель. Раз, раз, и готово.
Пацаном я любил забираться в соседский сарай, где в дальнем углу матово блестел разобранный станок, а над ним с потолка спускался шнур, перебинтованный синей изолентой, — без лампочки он выглядел как веревка спелеолога, брошенная в пустоту. Пахнущие канифолью или дегтем приметы мужской жизни погружали меня в забытье, я мог торчать там часами, бездумно перекладывая вещи с места на место. Я даже знаю почему. Все тиски, долота и плоскогубцы в мире представлялись мне вещами Франтишека Конопки, за которыми он однажды вернется.
* * *
How Much Wood Would a Woodchuck Chuck
if a Woodchuck Could Chuck Wood ?
В бабушкиной квартире была детская с высоким окном, а внизу, в сарае, стоял велосипед, смазанный, со скрипучим седлом, мне обещали подарить его, как только дорасту до взрослой рамы, и за это я многое готов был терпеть. Зато няне через неделю пришлось искать другую работу — они с Йоле не поладили. Не помню, с чего там началось, кажется, с песенки, которую няня пела мне на ночь, приходя в детскую из своей комнаты, где помещалась только раскладушка.
У богатых деток елка.Что за сладости, игрушки!А у нас с тобой, Николка,Лишь мороз один в избушке.
Услышав этот куплет, бабушка вызвала няню к себе и сказала, что я уже вырос, считаю до ста и бегло читаю на двух языках, одним словом — я повзрослел, и няня мне больше не нужна. Теперь она, Йоле, справится сама, пусть это и будет стоить ей времени и беспокойства, она, мол, в долгу перед семьей и намерена все искупить. Представляю себе, с каким лицом она произносила эту речь. Прямо-таки вижу это длинное, напудренное, жертвенное лицо с шевелящимся, как розовая актиния, размазанным ртом.
Когда я уехал в Тарту и поступил в университет, Йоле присылала мне деньги в конвертах с неизменной припиской, где указывалась сумма потраченного на меня к этому дню капитала и напоминание о том, что все придется вернуть, когда я встану на ноги. Я видел, как рос этот чудовищный счет, и внутри меня что-то дрожало, будто вольфрамовая нить.
Я боялся, что однажды зайду к бабушке в спальню, возьму бронзовую лампу с медведем и разобью ей голову. Однако, возвращаясь домой, я первым делом бежал к ней здороваться и долго еще сидел на жестком курульном креслице, выслушивая ее обиды на мать, на покойного мужа, на продавцов в обувном магазине, на весь белый свет. Любовь к ней уживалась во мне со стыдом и жалостью, а это чертовски крепкая смесь, цемент на яичных желтках.
Любовь к тетке имела вкус внезапной свободы и pasties de Belem. Однажды тетка прислала их с оказией, в шляпной коробке, мы с Лютасом поделили добычу пополам на заднем дворе, усевшись с ногами на скамейке, и быстро уплели черствые корзиночки, запивая водой из колонки. Но не стоит об этом, во рту и так голодный привкус ацетона. Сегодня мне не досталось адвокатовых бутербродов, чем чаще он приходит, тем прохладнее держится. Я уже начал скучать по его фырканью и похлопываниям по спине, от которых гудит позвоночник.
— Вы легкая добыча, сеньор Кайрис. На таких, как вы, раньше охотились простым и забавным способом, — сказал он, входя в комнату, и кивнул охраннику, чтобы тот запер дверь. Что меня удивляет в этой тюрьме, так это ключи — лязгающие, старомодные связки, похожие на трубки, из которых мы с Лютасом стреляли по прохожим горохом, забравшись к Раубам на чердак.
— Вот как?
— Нужно было положить зеркало в высокую траву, тигрица принимала свое отражение за тигренка и принималась его кормить, так и кормила, пока охотники не окружали ее на поляне с хохотом и воплями, — он принялся расстегивать пиджак, обдавая меня анисовым духом. Я с трудом узнавал своего Труту. Его шея пестрела мелкими порезами, иссиня-черная грива была смазана воском, и весь адвокатов вид выдавал готовность к вечеринке.