В тот вечер он читал Первое соборное послание святого апостола Петра; к этой небольшой эпистоле он проникся с тех пор особой любовью, как можно проникнуться к незначительному человеку, который, однако, помог вам выйти на очень прибыльное дело. Формула, что приковала его внимание и внезапно открылась как исполненная великого смысла, была даже не целым предложением, а лишь частью такового. Эдвард нашел ее в десятом стихе второй главы:
«…некогда не народ, а ныне народ Божий…»
Что за народ? — задался он вопросом. И вдруг его осенило — он все понял. У него перехватило горло, он тяжко вздохнул, и Библия соскользнула на пол. Он хотел опуститься на колени, но не до того, не до того — ему не терпелось убедиться, притом сразу же, что догадка найдет подтверждение. Он поднял Библию и принялся лихорадочно листать.
Как в головоломке или кроссворде: найдено ключевое слово — разгадано все остальное. Но Эдварду Брайну и в голову не могло прийти сравнить дарованное ему откровение с таким мирским делом, как разгадка головоломки, — самому ему оно неизменно виделось узкой дверцей, из-за которой прорывается яркий свет. Со всех сторон его обнимала тьма, в которой бессмысленно и смутно ворочались ничтожные и бесформенные явления здешнего мира. Он не умел различить их, да и не было у него такого желания. Ведь перед ним — рукой подать — обозначилась высокая узкая щель, словно чуть приоткрылась дверца, а из этой щели шло ослепительное сияние, и невозможно было увидеть, что там, по ту сторону. Только свет — и более ничего, и свет этот не был ровным сиянием, но как бы пульсировал, будто жил своей жизнью, и его благодать и тепло непрерывно изливались на Эдварда, а он стоял и вожделенно его созерцал. Когда-нибудь в урочный час, неважно, когда именно, он, Эдвард, переступит порог и войдет в эту дверцу; пока же, лежа в постели без сна, он часто смежал веки, чтобы в безмятежном покое увидеть источник сияния и омыть душу в благодатных лучах.
Он подивился бы, что другие не узрели этого света, когда б, как гласит Святое Писание, люди не были слепы. Истина изложена в словах столь ясных, простых и доступных, что неспособность людей ею проникнуться объяснялась не иначе как слепотой. (От слепоты, разумеется, нет лекарства; Эдвард Брайн отнюдь не испытывал желания обращать других в свою веру.) Торопливо перелистывая тогда Библию, он первым делом наткнулся у святого Луки на притчу о богаче и Лазаре:
«…и сверх всего того между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят».
До тех пор священники в тех или иных выражениях повторяли то, что он уже слышал от матери, — наставляли быть добрым, утверждая, что это и есть христианство. Для них Бог был силой, побуждающей к совершенствованию и помогающей становиться лучше. Некоторые даже приплетали к этому политику, а другие выражали сомнение в существовании ада. И все либо скрывали истину, либо ее не знали. Но истина, однако же, была изложена на страницах Святого Писания, притом многократно. Он нашел еще одну ясную формулу:
«Верующий в Сына имеет жизнь вечную, а не верующий в Сына не увидит жизни, но гнев Божий пребывает на нем» (Евангелие от Иоанна, 3, 36).
Как он понял, человечество разделено на две противустоящие группы: на избранных, каковых очень мало и среди которых он теперь себя числил, и на безнадежно проклятых, и нет им числа. Грядет великий Суд, а на что он будет похож — об этом сказано яснее ясного. Взгляд Эдварда остановился на Евангелии от Матфея, и он выписал:
«Когда же придет Сын Человеческий во славе Своей и все святые Ангелы с Ним, тогда сядет на престол славы Своей… Тогда скажет и тем, которые по левую сторону: идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его…»
Казалось бы, как не понять смысл этих слов, а тем не менее многие пасторы и священники из недели в неделю читали проповеди так, будто и понятия не имеют об этой ужасающей вести. Словно сообщили — вполне серьезно и со всеми подробностями, — что вот-вот начнется вторжение, за которым последует всеобщая бойня, а потом как ни в чем не бывало заговорили о погоде.
Число спасенных — и то было известно и записано в Откровении святого Иоанна, которое постепенно превратилось в любимое чтение Брайна.
«И взглянул я, и вот, Агнец стоит на горе Сионе, и с Ним сто сорок четыре тысячи, у которых имя Отца Его написано на челах».
Сто сорок четыре тысячи. 144 000. Тысяча гроссов.[20] Похоже на одну из записей в бухгалтерской книге, которые он по долгу службы постоянно сличает с документами. Небесный кассир, если уместна подобная параллель, ведет свои, Божественные, книги, в которых из миллионов записей всего тысяча гроссов приходится на праведных. Мало, едва ли он встретит в жизни других избранных.
Порой он посещал храм Истинных Евангелистов или молельню секты Крайних Протестантов, но нечасто. Он сомневался, что тамошние прихожане действительно относятся к числу избранных. Их неприкрытое и остервенелое радение казалось ему подозрительным: сознание своего избранничества должно умиротворять. Да и в любом случае ему не требовалось подтверждений со стороны — он целиком и полностью полагался на собственное понимание Святого Писания.
Каждый вечер, закрывая конторку и снимая с вешалки шляпу, он испытывал тайное облегчение, словно ему предстояло выйти из серого дождливого дня под яркое солнце. Не пройдет и часа, как он сможет снова открыть свою Библию, увидеть и почувствовать свет. «Иду, иду», — повторял он про себя, как бы отвечая нетерпеливой возлюбленной.
Пламя не всегда разгоралось. Излишнее внимание к делам мирским могло его пригасить, а в иные вечера ему вообще не удавалось узреть свет, потому что он позволял себе слишком сосредоточиться на работе или тревожиться по какому-то поводу, не имеющему отношения к его внутренней жизни. Его друг, апостол Петр, объяснил ему, почему так получается, — в том же Послании, которое даровало ему первоначальное озарение:
«Возлюбленные! Прошу вас, как пришельцев и странников, удаляться от плотских похотей, восстающих на душу…»
Для Эдварда Брайна собственная душа стала устройством для уловления и учета горнего света. Душу надлежало содержать в постоянном настрое и рабочей готовности. Удаляться от плотских похотей было нетрудно. С выпивкой и куревом он успешно распрощался еще до откровения. Теперь же он еще более ужесточил свой режим — ограничил себя в еде, а вместо чая и кофе стал пить воду или холодное молоко. Бороться же с соблазном роскошных одежд или распутных женщин ему было без надобности. Новый образ жизни не так уж сильно отличался от старого, но поскольку был более аскетическим, то, возможно, повел к элементарному недоеданию. По крайней мере, духовная жизнь мистера Брайна, несомненно, стала более, а не менее напряженной, а равнодушие к материальным благам — куда заметней.
Заседать в суде присяжных он был никоим образом не готов, повестка озадачила его и возмутила. К счастью, однако, неизменный советник и утешитель и на сей раз не подвел. Обратившись к святому Петру, он нашел наставление, в точности отвечающее данному случаю:
«Итак будьте покорны всякому человеческому начальству, для Господа: царю ли, как верховной власти, правителям ли, как от него посылаемым для наказания преступников и для поощрения делающих добро…»
Он было скривился при словах «королем, нашим верховным повелителем», — они показались ему богохульными, — он вспомнил святого Петра («…царю ли, как верховной власти…»), смирился и все остальное повторил без единой заминки.
V
Пока мистер Брайн произносил слова клятвы, секретарь суда исподтишка разглядывал ту, которую предполагал вызвать следующей. В суде всегда уныло, и красивая женщина здесь — редкое зрелище. Но в самом ли деле красива эта миссис Моррис? Он бы, пожалуй, не поручился. Однако среди тусклого сборища бледных или краснолицых мужчин, в большинстве своем переваливших за средний возраст, она выглядела как одинокий ярко-желтый цветок на зеленом поле. Она не пожалела духов, и их аромат был куда приятней пыльного, отдающего книжной плесенью запаха, висевшего над залом суда. Она, безусловно, выглядела нарядной, хотя секретарь затруднился бы точно сказать, что именно создавало такое впечатление. Синий пиджачный костюм и довольно высокие каблуки — вот и все, что смогли бы вытянуть из него и при самом пристрастном допросе. Но касательно общего впечатления не было никаких сомнений, поэтому на губах у него появилась едва ли не отеческая улыбка, когда он вызвал: «Элис Моррис, повторяйте за мной…»
У нее было два имени: Элис и Рейчел. Элис — потому что она современная женщина и отказалась от веры и обрядов предков; Рейчел — потому что была и осталась еврейкой с головы до ног — от слишком высоких каблуков до ярких глаз и живого лица, целенаправленно обработанного косметикой, с тем чтобы лишить его всякой индивидуальности. Самым счастливым днем ее жизни, днем, когда она в определенном смысле только и начала жить, был тот, когда она, не пожелав идти в синагогу, повторяла вслед за чиновником Бюро записи актов гражданского состояния: «Я, Элис Рейчел Гринберг, охотно и радостно сочетаюсь с тобой, Лесли Моррис, законным браком». Ибо все семейные привязанности и чувство собственности, какими Рейчел не умела да и не хотела пользоваться, как пользовались ее праматери, она сосредоточила на Лесе.