Художник оставил себе 20 фунтов, а Елене вручил 5 фунтов вместе с письмом. Ничего выяснять он не стал (за исключением слова, каким та обозвала полицейских). Елена тоже ни о чем не стала спрашивать. Она с трудом припомнила Ахилла и отказалась повторить вслух, как именно обозвала полицейских; но у Ахилла, похоже, завелись деньги, а она была готова на все, только бы покончить с работой в греческой портовой кафешке. Она пошла на немыслимые расходы, отбив телеграмму, что принимает его предложение, села на пароход и высадилась в Лондоне — с твердым намерением стать доброй и верной женой этому молодому человеку, кто бы он ни был.
Узнав про его дальнейшие планы, она решительно приступила к их воплощению. Именно она предложила изменить в одностороннем порядке их имена и фамилии. Именно она настояла на бесконечных посещениях вечерней школы, где они научились произносить английские шипящие и даже сравнительно грамотно писать. Она заставила Ахилла, теперь уже Артура, начать хлопоты о переходе в британское подданство. Когда их старшему сыну исполнилось два года, она перешла Рубикон, запретив разговаривать в доме по-гречески даже в минуты супружеской близости. Как-то вечером Артур, предавшись ностальгии и вспомнив о начатках своего классического образования, опрометчиво произнес строчку из греческого стихотворения. И что же? Елена заперлась в супружеской спальне и впустила его лишь тогда, когда он воззвал через замочную скважину:
— Да ладно, Мод, будь человеком!
И вот она смотрела, как он читает повестку, и по ее лицу разливалось довольство. Если у нее и возникли какие-то вопросы или сомнения, она и виду не подала.
— Как ты думаешь, Артур, тебя выберут старшиной присяжных? — с восхищением вопросила она, выдержав паузу.
— Едва ли, едва ли…
— А почему бы и нет?
Она оказалась права: уверенные манеры и процветающий вид обеспечили ему избрание. Свою роль, возможно, сыграли и гордые, чуть ли не царственные интонации, с какими он повторил слова присяги:
«Всемогущим Господом я клянусь судить по чести и совести и справедливо рассудить тяжбу между королем, нашим верховным повелителем, и обвиняемым на скамье подсудимых, чья судьба мне вручается, и вынести справедливый вердикт в согласии с представленными уликами».
Величавые слова, на каждой фразе — патина веков. Он весь как бы проникся пониманием их красоты и высокого смысла. Поглядев на него, никто бы не усомнился, что он-то и вправду постарается «справедливо рассудить», насколько то будет в его силах.
III
Секретарь суда отпустил мистера Поупсгрова с миром легким взмахом руки, словно контролер на турникете в зоопарке — очередного посетителя. Небрежно заглянув в бумажку, что держал в руке (ибо внимание его было приковано к лицам тех, кого еще предстояло привести к присяге), он начал: «Джеймс Альфред Стэннард…» Поднялся низенький седовласый мужчина. «Прошу прощения, — с досадой поправился секретарь, — я хотел сказать: Персиваль Холмс, повторяйте за мной…» Мужчина, сидевший с краю, встал и взял в руки Библию.
За год до описываемого суда некий юный стипендиат Родса[12] упросил знакомого представить его знаменитому специалисту по Древней Греции, профессору того же колледжа, где учился стипендиат, доктору Персивалю Холмсу. Доктор Холмс, как заявил знакомый, в Оксфорде бывает редко, искать его следует в Лондоне. Равным образом невозможно и заблаговременно договориться о встрече, однако из этого вовсе не следует, что надо полагаться на случай. Доктор Холмс всегда ходит на ленч в одно и то же место, где его и можно будет застать.
К некоторому замешательству стипендиата Родса, знакомый отвел его в захудалое кафе-молочную, при котором имелась маленькая чайная. Кафе находилось в довольно-таки грязном переулке. Белая штукатурка снаружи давно сделалась серой, а местами в вовсе облупилась, обнажив зеленоватый кирпич. Внутри имелся массивный мраморный прилавок, на котором стояли огромный кувшин с молоком, ценник, четыре торта — три украшенные ядром кокоса и один с розовой глазурью. За прилавком распоряжалась брюнетка средних лет в белом форменном халате и очках.
— Профессор пришел? — осведомился знакомый стипендиата.
Брюнетка молча кивнула на перегородку из коричневого дерева с рамами матового стекла поверху, которая отделяла закуток в самом конце зала.
Двое приятелей прошли за перегородку. Открывшееся им зрелище невыразимо оскорбило чувство приличия, свойственное стипендиату Родса. В маленькой комнатенке стояли шесть столиков с мраморными столешницами, но занят был только один, благо время приближалось к трем.[13] Этот столик, как и все остальные, был усыпан хлебными крошками и хранил следы томатного соуса и коричневых кружков, какие оставляют на столешнице грязные блюдца. На нем стояли две бутылки темного стекла и несколько толстых стаканов вроде тех, какие можно найти в спальне меблированных комнат. За столиком сидел невероятно тучный мужчина в неопрятном коричневом костюме. Его фигура заставляла подумать о мешке животного жира, который вылили в какую-то несообразную форму и дали застыть. Было трудно вообразить его в движении; он и вправду сидел совсем неподвижно, только белые пальцы дрожали непрерывной дрожью. Взгляд его выцветших голубых глаз был устремлен в пустоту; глаза были сплошь в красных прожилках и слезились. От него исходил густой запах алкоголя, смешанный с каким-то другим, скорее всего грязного белья, но стипендиату Родса подумалось, что так, верно, пахнет смерть. Нижняя часть тела этого человека была скрыта столом, а верхняя, видимая, представляла собой идеальный конус. Голова с довольно узеньким теменем покоилась на толстых складках сероватого жира, свисающего с того, что некогда было шеей, а дальше все переходило в покатые плечи и необъятный живот.
— Добрый день, доктор Холмс, — сказал знакомый. — Познакомьтесь — мистер Аллисон из вашего колледжа. Стипендиат Родса.
— Ага! — отозвалась фигура хриплым громким голосом. — Портвейна или мозельского?
Стипендиат Родса озадаченно промолчал.
— Портвейна или мозельского? — снова взревел доктор, указав на две бутылки, которые, очевидно, принес с собой, поскольку кафе не имело разрешения торговать спиртным. — Ничего другого не пью, — добавил он, так что осталось неясным, то ли это совет, то ли заявление о собственных пристрастиях.
— Право, не знаю, — смешался американец. — Пожалуй, портвейн, — поспешил он добавить, увидев, что доктор начинает сердиться.
— Как то есть не знаете? — глумливо скривился доктор. Он плеснул чуть ли не полпинты густо-красной жидкости в один из стаканов и подвинул к стипендиату. Американец глотнул — и ощутил тот мерзкий вкус смеси сахара, чернил и красного перца, какой свойственен только исключительно плохому портвейну.
Тем временем доктор Холмс обратился к знакомому стипендиата и стал расспрашивать про университетскую сплетню, о которой американец не имел ни малейшего представления. Речь, видимо, шла о чем-то скабрезном, хотя, возможно, и нет, просто доктор Холмс как-то по-особому смачно хихикал. Американец попытался дважды встрять в разговор. В первый раз он задал вопрос, который заранее сформулировал, — о новом истолковании Верроллом «Агамемнона».[14]
— Доктор, — спросил он с чудовищным американским акцентом, от которого Холмса передернуло, и этого ученый не подумал скрывать, — вы не считаете, что слова Дозорного в Прологе следует воспринимать как заведомо ложные?
— Смотрите в четвертой главе моих «Очерков греческой трагедии», — вот и все, что он услышал в ответ.
Немного погодя он предпринял вторую попытку.
— Мне бы хотелось узнать ваше мнение о двух-трех вопросах, — сказал он.
— Вам не по вкусу портвейн? — ответил доктор, уставившись на его все еще наполовину полный стакан. Американец с той чрезмерной любезностью, какую его соотечественники часто проявляют к людям старшим, ученым и дурно воспитанным, еще раз основательно глотнул мерзкого пойла. На глаза у него навернулись слезы, он с трудом подавил тошноту. Доктор же вернулся к разговору со знакомым американца.
Стипендиат Родса вытерпел еще несколько минут и встал, собравшись уйти.
— Вы, вероятно, очень заняты, — произнес он, едва сдерживаясь.
— Что? Да, да. До свидания, — ответил доктор, на миг мотнув в его сторону серой жирной щекой, и тут же возобновил прерванный разговор.
Таковы были манеры и внешность доктора Персиваля Холмса в шестьдесят девять лет — во всех отношениях полная противоположность манерам и внешности мистера Джеймса Альфреда Стэннарда в семьдесят. Ибо мистер Стэннард был низкого роста, худ, подтянут, с красным лицом, седыми усами и редкой седой шевелюрой. Больше того, он был опрятен и неизменно вежлив со всеми, за исключением пьяных. Но и тот и другой согласились бы с тем, что доктор Холмс — человек классом повыше. Ибо он, при всей своей неучтивости, противной внешности и феноменальной ленивости, был джентльменом, тогда как мистер Стэннард — он не покладая рук трудился всю жизнь, со всеми был добр и отличался равно приятной внешностью и приятным душевным складом — был всего лишь владельцем паба[15], который назывался «Кривая калитка».