Личность Гитлера вызывает у него недоумение. Этот рыгающий псих, рассказывающий невесть что, со своим дергающимся кадыком и ужимками оперной дивы вроде бы не может вызвать ничего, кроме смеха. Но при этом он заводит толпу. Франц может в этом поклясться: он сам обеспечивает порядок на митингах.
Бивену поручают отдельную миссию: перед поджогом Рейхстага он должен вынести оттуда одно кресло – любимое кресло Германа Геринга. Он все исполняет, но до этого фотографирует мебель in situ[43] в языках пламени. На следующий день он лично доставляет кресло по частному адресу Геринга и тайком делает новую фотографию. Он даже помещает в кадр свежий выпуск газеты «Völkischer Beobachter» с заголовком о пожаре. Достаточно положить рядом два снимка, чтобы все понять.
Он, не колеблясь, приходит к Эрнсту Рёму, главе СА, и показывает обе фотографии, предупредив, что если с ним что-либо случится, то снимки будут отосланы в газеты. «Вся пресса в наших руках», – отвечает Рём. «Я говорю об иностранных газетах». Продолжения истории не последовало. Его даже продвигают по службе.
Но его инстинкт уже подсказывает нечто иное: назначенному канцлером Гитлеру штурмовики больше не нужны. Более того, эта армия скотов, которую становится все труднее держать под контролем, ему мешает. И главным образом ее руководитель Рём – тот слишком много болтает и плюс ко всему еще и педик до мозга костей.
Бивен уходит из СА и поступает в распоряжение полиции. Геринг заменяет дубинки полицейских пистолетами. «Лучше убить невиновного, чем упустить виновного», – предупреждает он. Бивен в полиции как дома.
Годом позже наступает Ночь длинных ножей, с руководством СА покончено. Бивена снова не подвело чутье. Он делает успехи в полиции – бывший убийца из СА, бывший уголовник, он решительно обладает всеми нужными качествами, но предчувствует новый тупик.
Власть принадлежит не полиции. Она принадлежит СС.
Он подает прошение. Безукоризненное личное дело. Вскоре его принимают в Schutzstaffel[44], в гестапо. Он быстро поднимается по служебной лестнице – благодаря своим достоинствам, но не только. Бивен по натуре вожак. Он умело управляет своими людьми, не боится сам поработать «в поле» и не имеет ничего общего с чиновниками, из которых в основном и состоят ряды гестапо. В серьезных случаях на него можно положиться.
Вот почему ему и поручили это сраное дело.
Всем было известно, что Бивен хочет попасть в войска СС или же в вермахт. Во всяком случае, пойти на фронт, как только начнется война. Франц солдат и желает сражаться.
Чтобы подогреть энтузиазм подчиненного, его начальник, обергруппенфюрер Отто Пернинкен заявил:
– Разберитесь с этим расследованием, и я поддержу ваш перевод.
Бивен кивнул, щелкнул каблуками и вскинул руку, рявкнув: «Хайль Гитлер!» Но ему было сильно не по себе. Теперь его судьба зависела от психопата-убийцы, который кромсает в парках ни в чем не повинных женщин. Твою ж мать, но Францу-то какое до него дело?
Через несколько дней Германия захватит Польшу, что повлечет за собой начало Второй мировой войны, а он застрял в Берлине и вынужден разыскивать маньяка, который и убил-то всего двоих. Смехотворная цифра. В нацистском Берлине любой убийца, достойный такого именования, имел на своем счету десятки смертей…
– Герр гауптштурмфюрер…
Бивен встряхнулся, отбрасывая ненужные мысли. День клонился к закату, и все вокруг заливал алый, как море крови, свет. До него дошло, что он уже переоделся.
Франц убрал форму в багажник и снова уселся на заднее сиденье машины. Теперь на нем были серые брюки со стрелками, рубашка с коротким рукавом и полотняная куртка. Это все, что он смог найти в кладовке гестапо, где хранилась одежда расстрелянных или приведенных на допрос.
На сей раз ни на куртке, ни на рубашке не было никаких следов крови или дырок от пуль. Он был вполне готов к встрече с отцом.
11
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Всякий раз, приближаясь к психиатрической больнице в Брангбо, он испытывал одно и то же физическое ощущение. Нечто вроде обонятельной галлюцинации: горчичный газ, иприт.
Он чувствовал запах смерти, проникающий сквозь резину противогаза и кожу сапог, просачивающийся под гимнастерки и шинели; газ растекался по траншеям 1914–1918 годов и убивал его отца.
На протяжении всех лет войны отсутствие Vater[45] было как затишье перед бурей. Франц постоянно вкалывал бок о бок с матерью. Он ничего не видел, ничего не слышал, ни с кем не разговаривал. Он ждал отца, вот и все. Даже дурные новости, доходившие до деревни (траншеи, газы, убитые), не проникали в его сознание. В его глазах «папа» был Риенци, Лоэнгрином, Парсифалем[46]. Он был непобедим. Он смеялся над пулями и снарядами. Он был выше жестокости окопов.
В двенадцать лет увидев отца в госпитале в Эссенхайме, Франц его не узнал. Глаза обожжены. Отец ничего не видел. Легкие обожжены. Отец не мог дышать. Слизистые оболочки обожжены. Этот незнакомец на кровати был пожарищем плоти.
Под настойчивые уговоры матери в хаосе криков и стонов госпиталя Франц заставил себя поверить, что лежащая перед ним жалкая человеческая развалина действительно его родитель, его герой. Эта капитуляция определила всю его последующую жизнь. Прижав ко рту носовой платок, он стоял в изножье отцовской кровати и видел странные вещи. Прежде всего, реки крови: попавшим под газовую атаку делали кровопускание, чтобы понизить артериальное давление. Содовый раствор для промывания глаз, рта, ран. Раствор Дакена для мытья полов, испачканных ранеными, от которого несло испарениями хлорки… Мир жертв газовых атак был жидкостным – никакой твердой пищи, на переваривание которой уходило слишком много кислорода…
Были еще калеки, сожранные блохами и клещами, без рук, без ног, без лица. Эти воняли сильнее. Их повязки сочились, раны воспалялись. Кое-кто из них бродил по палате, заполненной дымом печей. Перепуганный Франц упорно разглядывал пол, лишь бы их не видеть. Он запомнил только человека-мумию с головой, полностью замотанной бинтами: тот перерывал все ящики в поисках своих ушей.
А еще были трусы, которые отрезали себе палец или наглотались пороха, чтобы вызвать желтуху. Этим ничего хорошего не светило. Их лечили, только чтобы расстрелять или отправить обратно на фронт.
И наконец, были безумцы. Те, кто не выдержал ужаса окопной жизни. Они дрожали, жестикулировали, орали. Они все еще оставались на войне. Это называлось «наваждением боев», «shell shock»[47], а еще иногда контузией. Некоторые выздоравливали через несколько недель, другие же, как его отец, скатывались в слабоумие.
– Мы приехали.
В затерянной глуши, в пустоте безвременья институт Брангбо казался кирпичными руинами в чистом поле. Забытое здание в мрачном деревенском захолустье. Само его окружение отражало суть ситуации: душевнобольных здесь бросили подыхать, никто и не думал оказывать им помощь.
Учитывая позицию партии по отношению к душевнобольным, Бивен не питал никаких иллюзий: от психов стремились избавиться. Вырожденцы, слабое звено, лишние рты, слишком дорого обходящиеся государству. Достаточно пройтись по улице и глянуть на плакаты, пестрящие такого рода призывами, или же отправиться поразвлечься в кино и посмотреть перед фильмом пропагандистскую короткометражку, демонстрирующую истерически хохочущих или гримасничающих безумцев… А в субтитрах подчеркивалось, каких денег стоит прокормить этих монстров. Денег, недополученных добропорядочными немецкими семьями…
Франц перепробовал все, пытаясь найти лучший госпиталь. Ему попадались только вечно спешащие презрительные психиатры, ненавидящие своих пациентов. Тогда он попытался отыскать частную клинику, но зарплата гестаповца была слишком скудной, чтобы оплачивать такое заведение.