Представленные здесь «родовые» черты канона «национализированной» истории/историографии вполне вписываются в стандартную европейскую схему национальной истории, сложившуюся во второй половине XIX в. и вполне успешно дожившую до наших дней на страницах школьных учебников многих европейских стран. Парадоксально, однако в некотором смысле возвращение к канону «национализированной» истории обеспечивало и своего рода возвращение в «Европу», только Европу довоенную…
Следует заметить, что эти черты определяют интерпретационную и познавательную направленность «национализированной» историографии не только в самоопределении национального коллективного Я, но и в процессе сопоставления этого Я с Другим. Это само собой накладывает отпечаток на выяснение положения и миссии своей нации между «Востоком» и «Западом». Здесь проблема решается в рамках телеологических и эссенциалистских конструкций и монохромного видения своей нации, ведущих к оппозициям, конфронтациям, полярным противопоставлениям и методу исключения.
Не менее важным обстоятельством является и то, что интеллектуальная герметичность «национализированной» историографии в сочетании с методологическим вакуумом, возникшим после того, как советский вариант марксистской методологии истории был интеллектуально и морально дискредитирован, спровоцировали поиск более разнообразных интерпретационных и познавательных моделей.
И здесь пришел черед «Запада» — появление и расширение контактов профессиональных историков Украины с западным «обществоведением» в разных его ипостасях (индивидуальных, институционных) неизбежно привело к расширению интеллектуальных горизонтов и стремлению выйти за пределы упомянутого канона. Историки бросились догонять «западную историографию», одним из результатов этого процесса стала ревизия методологического арсенала «национализированной» историографии и попытка создания новых версий.
Интеллектуальный вызов «национализированной» истории, основанный прежде всего на ее методологической ограниченности и порожденных ею интерпретационных крайностях, зародился в профессиональной среде уже в первой половине 1990-х годов. В 1993 г. на международном круглом столе «Формирование украинской нации: история и интерпретации» состоялась довольно острая дискуссия между «перенниалистами» и «модернистами» [60], открывшая серию дебатов (впоследствии в основном заочных) между сторонниками удревнения возраста украинской нации и теми, кто придерживался более взвешенного подхода к вопросу о нациогенезисе [61]. В 1995 г. американский историк Марк фон Хаген своей весьма провокативной статьей «Имеет ли Украина историю?» [62] впервые четко обозначил основные акценты для критики «национализированной» историографии, в дальнейшем предложенный им сценарий был реализован украинскими историками, даже теми, кто его статью не читал.
К концу 1990-х в Украине уже сложилось небольшое, но достаточно стабильное сообщество историков, способных осуществить ревизию доминирующей схемы национальной истории и выдвинуть альтернативные интерпретации [63]. Оно «воссоединилось» с западными коллегами, усматривавшими в украинской истории гораздо более широкие возможности и для теоретических обобщений, и для разработок конкретных сюжетов.
В украинском случае дебаты между сторонниками и критиками «национализированной» истории мало зависели от политического контекста — государство сразу же и прочно взяло канон «национализированной» истории за основу гражданского воспитания, так что в профессиональной среде эти дискуссии действительно имели именно академический характер. Обсуждения, конечно же, происходили и за пределами этой среды (достаточно вспомнить политические дискуссии о Голодоморе и ОУН — УПА или уличные стычки между демонстрантами, отмечавшими разные «спорные» годовщины: одни — годовщину создания УПА, другие — годовщину победы в Великой Отечественной), однако для историков они не заканчивались «организационными выводами».
Между «Востоком» и «Западом»: «ориентация на местности» [64]
Центральным элементом процесса «опредмечивания» украинской национальной истории, превращения Украины из объекта истории в ее субъект стало определение места «своей» эмансипированной истории в системе историко-географических координат. Сообразно логике процесса построения национальной истории центральным вопросом стало определение места Украины в дихотомии «Восток» — «Запад»: вопрос, на который приходилось отвечать большому количеству континентальных европейских наций — от Атлантики до Урала и Кавказа.
Процессы включения истории в формирование национальной идентичности, легитимации новых государств и их политических элит, использование истории для выработки некой единой формы гражданского самосознания, для масштабной индоктринации и формирования лояльных граждан неизбежно предполагали выяснение образа собственного коллективного, в данном случае — национального, Я и сопоставления его с воображаемым Другим.
В пространственной системе координат это была идентификация места своей нации [65] в цивилизационных системах, в самом общем плане — в рамках метафорической дихотомии «Восток» — «Запад», где под первым разумелись культурные, государственные, экономические и социально-психологические формы, связанные с культурной и экономической отсталостью, подчинением индивида коллективу и государству, деспотией и авторитаризмом; а под вторым — индивидуализм, демократия, свободный рынок, разнообразие культурных форм, идеологический плюрализм и свобода личности.
Поскольку отделение происходило как отчуждение от империй, располагавшихся и на «Западе», и на «Востоке», неизбежным было противопоставление «отделившейся» национальной истории ранее общему пространству, сопровождавшееся попытками интеграции (часто понимаемой как реинтеграция) в другое общее пространство, представляемое желанной и оптимальной альтернативой. Историческим воображаемым пространством, из которого нужно было уйти в конвенциональном, стандартном восточноевропейском национальном проекте, разумеется, представали «Восток»/Россия [66], а тем, куда нужно было попасть/ вернуться,— воображаемый «Запад», или «Европа».
Определение места «своей» нации в системе исторических, историко-географических, культурных и политических координат в рамках «национализированной» истории/историографии предполагало создание таких национальных мифологий, которые позволяли бы не просто «выделить» или «отделить» свою историю из/от познавательных структур, схем и нарративов, ранее представлявшихся общими, но и доказать историческую обоснованность такого выделения. Следует заметить, что главной целью, артикулируемой прямо или косвенно, однако во всех случаях весьма интенсивно, было отделение от «общерусской» истории и «воссоединение с общеевропейской» [67]. Такой вектор «выхода из» и «входа в» можно достаточно основательно объяснить стандартной практикой национализма: достижение воображаемой и реальной (духовной, интеллектуальной, идеологической, культурной, политической) автономности (самостоятельности) для наций Советского Союза (или шире — «социалистического лагеря») предполагало, помимо прочего, вхождение в мир европейских наций в качестве культурно (а значит, и политически) самодостаточных единиц.
Поскольку в рамках предыдущего, советского, коммунистического исторического и культурно-политического опыта, как представлялось, такая самодостаточность не допускалась, вполне логично этот опыт отрицался, отбрасывался, осуждался как негативный. Логика «национализированной» истории предполагала: первый шаг — превращение в полноценную, «историческую» нацию. Второй — вхождение нации, «восстановившей» свою историю и историческую полноценность, в семью европейских наций. Вопрос о цивилизационной принадлежности решался при этом в основном двумя способами. Первый — радикальный разрыв с «Востоком» (Россией, Советским Союзом, империей) и не менее радикальное воображаемое вхождение (трактуемое как «возвращение») в Европу, т. е. на «Запад». Второй — более компромиссный, но иногда не менее радикальный с точки зрения формирования негативных/идеализированных стереотипов Другого представление о себе как о культурном и цивилизационном мосте, смешанной культурной зоне или, выражаясь более современным научным арго, «пограничье» между «Востоком» и «Западом» (как правило, «западные» элементы в этой схеме представляются как позитив, а «восточные» — как негатив национального эго). Здесь прослеживаются вариации: в одних случаях собственная нация представляется как поставщик «западных», «передовых» культурных ценностей и приоритетов на «отсталый Восток», в других упор делается на миссию «барьера между Востоком и Западом», в третьих речь идет о сочетании неких культурных черт «Востока» и «Запада» в национальной истории и культуре как свидетельстве ее уникальности, лабильности и силы. Во всех вариациях прямо или контекстуально присутствует идея приоритетности «западных» элементов над «восточными».