– А сколько на дыбе висел?
– Три обедни.
– Полный паек.
– Сговорились они у меня, потом новую власть пропивали. А я – что слушал, что не слушал; думаю, как бы подальше. У меня от этих государственных дел усталость и руки в суставах болят. Знал, что путь к Питеру помелел, – ушел в Кронштадт. Так что же ты думаешь: двадцать пять лет я тут торгую, а место, где наш кабак был, и сейчас Мартышкиным называется. И, может быть, будет Мартышкиным до скончания веков, а от Меншикова имени не осталось. Вот что такое значит – Мартышка.
– Каждый славы хочет, – сказал Сабакин.
– А ты не хочешь?
– Хочу, Мартышка, – говорит Сабакин, – только слава у меня должна быть другой. Вот показывали вы мне огневую машину, а она по действу своему стара. Сделал я другую и докладывал об ней неоднократно. Никто меня не слушал, а теперь меня зовут в Англию, и буду я в Лондоне о своей машине доклад делать.
– А ты не делай, – сказал Дмитриев.
– Почему не делать?
– Украдут.
– Сам боюсь. Да велено прочитать, чтобы знали английские люди, что есть у нас механики и что мы не все из их рук видим и перенимаем.
– Михайло Ломоносов какой орел! – сказал Дмитриев. – А что придумал он – уплыло.
– Уплыло, да не все, – сказал Сабакин. – Трубу я его хоть и не без труда, а сделал и сквозь нее в небо смотрел.
– Слушай, Сабакин Лев, – не знаю, как по отчеству, – расскажу я тебе свою историю.
– Романом меня зовут, – начал Дмитриев. – А всего нас в Кронштадте, таких молодцов, двое – я да Федор Борзой. Мы здешние, кронштадтские. Кончили мы школу при канале, учились арифметике, рисованию, тропарям и черчению. Выбраны мы двое из всей команды на практику и, значит, работали при огненной машине с англичанами вместе. В июне семьдесят седьмого года кончили мы вот в такую же тишь. И в том же году посланы мы были – Дмитриев Роман и Борзой – в Англию для точного познания той машины. Побывал я на Каронских заводах.
– Хороши? – спросил Сабакин.
– Хороши и страшны. Каронады, знаете ли вы, пушки короткие, в заряжении быстрые, для сверления удобны, а дуло широко, стреляют малым зарядом.
– Значит, бьют не сильно? – спросил Сабакин.
– Вот иглою ежели ударить яйцо, – ответил Дмитриев, – его проколешь, а ударишь костяшкой – продавишь. Прежние пушки корабль прошивали, а каронадовое большое ядро борт давит в щепу, дает осколков до удивления. Сверлить же их удобно, потому что коротки.
– Значит, придумано умно?
– К тем пушкам приспособлен англичанами ближний бой, огненный, а на абордаж они не идут, – продолжал Дмитриев. – Шуму, и огненных языков, и визга блочного – прямо даже не сообразишь. Колесо вертится над рекой на перепаде, в колесе больше семи сажен в спицах, а рабочих вокруг – тысячи четыре. Железа там девать некуда: стулья железные, сундуки железные.
– Дров-то сколько! – сказал Мартышка.
– Вот у нас из дров уголь делают, так они из каменного угля прокаливают кокс и на том коксе льют чугун, хоть и не столь чистый.
– Сколько же это угля идет?
– Свыше, сколько можно вообразить. Те огненные машины при шахтных ямах и выросли: не могли иначе воду из ям откачать. Жрали эти самые машины угля до удивления. А механик Уатт, вроде тебя, Сабакин, человек не из знатных: часы чинил, табакерки с музыкой ладил, при ихней школе чинил разный инструмент. Не столь, сколь Курганов, учен, нет, но вроде тебя, Сабакин. И придумал он пар под поршень пускать. Жмет пар, и поршень его не от зыбкости вниз идет, а от пара вверх.
– А у меня, – сказал Сабакин, – он вниз и вверх пойдет от пара.
– Эх, голубь, – сказал Дмитриев, – ты спеши! Работал я сперва у Смитсона, славного человека, а потом при самом Уатте. Главное дело – цилиндр сделать. В машине пар пронзительный, он продирается. Пробку туда не поставишь. Так что придумали: свинцом заливали трубу, а потом по сорока человек бревном с наждаком трубу взад-вперед шустовали.
– Как ружейный ствол, внутри выгорелый, правят, – сказал Сабакин.
– Ну, так, так ведь тут поршень-то о стенку трется. Сейчас свинец по мягкости своей сдает. А в трубу не залезешь: длинна, как пушка, не вроде каронады. Вот и мучаются люди вокруг. Толк-то есть, а не втолкан весь. Вот вокруг этого мы и крутимся – как железо к железу плотнее прижать. Если вручную, то ты мне вот положи пять рублей золотом, а я тебе и фута не сделаю, а в Англии и за десять рублей не сделают. Работал я также и у Уатта в Сохо – завод у него на канале большом стоит. Поверишь ли, вода в каналах у них угольем пахнет. Там и мосты из железа.
– Врешь, – сказал Мартышка. – То в сказке.
– Какая тут сказка! Сам ходил. Не понимаешь ты, Мартышка, нынешнего времени. Работал я и с Вильямом Мердоком – наших мастеровых кровей человек, и на Уатта смотрит он, как собака на мясо, высоко повешенное. В глазах у него, значит, и искра, значит, и просьба, и от тоски уже умиление, а сам какой головы человек! Он всю эту махину точит. Вот тут я работал, кое-что и сообразил… А ходу мне все равно нет. И напрасно мы туда поехали: я-то знал, что в Барнауле Ползунов мехи цилиндром ладил, вроде водяного насоса, я тем и похвастал, а они сделали.
– Прохвастал, – сказал Мартышка.
– Прохвастал. Думал: я – у них, а они – у меня. А этот Вильям рыжий сразу перенял и так же насос сделал. Вот теперь и свищут они моим свистом. А Борзой не такой, его на дыбу подымай – не проговорится. Посмотрели, видим – не поумнели, и поехали домой. И начал здесь Борзой – он человек пресветлый – делать свою модель. Пошла машина на апробацию. Видят люди – имеет она настоящее действие. Выкачала тридцать сороковых бочек в одни сутки и угля взяла на то двенадцать пудов, и сделано было не как у Уатта, а с нашими примечаниями – с паровым дутьем в топку, – но нашего дела не переняли. Англичане дотошны: у них один не притрет поршень к цилиндру – по миру пойдет, другой дело перенимает, потому что английские люди на дело, как пчела на мед, дерзки – жрут, и тонут, и опять летят. А у нас сделал наш Борзой машину и послал ее на апробацию, да не так написал: кронштадтскую огненную похаял, а она утвержденная. Взяли его под караул, и сидит он вот здесь, а я таскаю ему хлеб, мясо да водку, когда пропустят.
– Не хвастай, – сказал Мартышка. – При мне сколько императриц меняли, каких только дам на престол не возводили – сами придумают и сами ахают, – а я водку подаю, пиво подаю, а сам молчу. И, вот видишь, много ли я на дыбе висел! Живой хожу. Только вот плясать не могу, да к возраст не тот. Жив за смирность.
– Свет ты мой, господин Сабакин, – сказал Дмитриев, – приедешь – ты Борзого не забудь. Что ты придумал, я не знаю. Вижу по глазам – придумал. Ты у английских людей все спрашивай, а коли они спросят, говори «не понимаю», а коли еще спросят, ты скажи: «Где нам! У нас страна деревянная». – «Ой ли!» – скажут англичане. А ты божись и говори: «Деревянная, на квадратных колесах ездим». Так говори… А не то проговоришься. Они спрашивать умеют с лаской.
– Ты Борзому от меня поклонись, – ответил Сабакин. – Устоим… Пушки у нас не хуже стреляют. Что длинно, что коротко, что кругло – знаем.
– Заговорили вы меня, – сказал Мартышка. – Голова у меня от вас заболела. Я думал, вы об интересном хвастать будете, а вы о деле. О деле пора кончать. А вон и солнышко – черпнуло оно водички и опять в небо.
– Неясно солнце, – сказал Сабакин.
– То и хорошо. Ветер с тучкой пришел попутный. Прощай, Лев Сабакин, господин, – отчества твоего не помню.
– Прощай, Мартын Мартынович!
Солнце и в самом деле поднялось, ветер дул на море, и корабли, тихо скрипя причалами, звали корабельщиков в открытое море.
Одевались корабли парусами.
Забелела гавань.
Дмитриев провожал Сабакина.
– Роман Михайлович, – сказал механик, – коли Кулибина Ивана Петровича увидите, то ему поклонитесь, скажите, что благодарен я очень за его неоставление. Мосты разные в Англии смотреть буду, механике и математике учиться и приеду сюда помогать через Неву его мост ставить в один пролет, стосорокасаженный. Да он небось без меня поставит.
– Люди говорят – поставит.
Вдали дымила огненная машина, и дым подымался в небо.
Утро пришло с туманом, с тучей, как будто слегка задымленное.
Крутели в море надутые ветром паруса.
Сабакин взошел на высокую желтую палубу «Ауроры».
На корме негромко закричали по-английски.
С причала побежал новый канат и, плюхнув в воду, прочертил по ней пенный след.
Грудь корабля приподняла воду.
Медленно отошел корабль.
Дмитриев махал картузом с пристани.
Отплывал Кронштадт, за ним голубел дальний берег.
Уплывали невысокие дома, тонули в воде.
Тонули в воде дома, церкви; вот только шпиль Андреевского собора над водой, потом только крест остался золотой искрой, вот только дым остался от Кронштадта.
Дым и память о Дмитриеве.
Скрипели мачты.
Белые чайки привязались лететь за золоченой кормой.
Они летели, сверкая в неярком свете, как обрезки жести.