Однако я упрямо вдыхал отраву, испускаемую цветами. Я торчал на поле игры, упертый любитель го, пока где-то в районе Альфа Центавра совершенно равнодушный ко мне Саваоф не щелкал очередной костяшкой на великанских счетах, отправляя в расход еще один, полный мелких забот и трудов неправедных, день. Сосны с пальмами бросали тени, а затем проклятый сад растворялся. Мрак проглатывал собеседника. Правда, бес позволял себе исчезать только в самом конце всеобщего аннигилирования, убираясь, часть за частью, словно кот незабвенного Кэрролла – поначалу массивная туша, затем серебрившиеся еще какое-то время рога – пока, наконец, вместо плотоядной улыбки не оставались плавать в черном пространстве его невинные eyes, перемещающиеся, словно два светляка. Белки на какое-то мгновение гасли (обладатель незамутненных очей прикрывал на секунду веки), и вновь огоньками святого Эльма возрождались то слева, то справа, то сбоку, а то и вообще за спиной (странное меня посещало тогда ощущение; пробивал лопатки неприятный, надо сказать, холодок). А невидимый capreolus продолжал бормотание, и, чудилось, шепот его так же существует сам по себе: словно это еще одна невыносимая ночь нагружает уши мои незамысловатой всячиной. Монологи козла действительно касались всего: я привычно выслушивал стон об одолевшей подагре, очередной комплимент моей виртуозности в постоянных разборках с вьюном и мокрицей, а также пару сплетен о том, как обо мне отозвался намедни высокомерный обезьяний король. Capreolus почтительно называл меня мастером. Он льстил, он подлаживался, он молол чушь, с тем чтобы рано или поздно перейти к основному.
А игра потихоньку текла.
Были ходы – удары палицы.
Были ходы-ножи.
Секиры.
После шестидесятого (о, как впился в память предыдущий великолепный классический пятьдесят восьмой моего сверхвежливого соперника, едва отойдя от которого, впервые так явственно, так провидчески зримо представил я свою катастрофу, если только сейчас не очнусь: белые – К 14; пятьдесят девятый укол подуставших черных – H 14; и утонченный выпад белых – K 18), приступив к очередному садистски-замедленному «удушению», черт раскрылся. Нет, еще не грянула буря! То прослушивались еще ее дальние рокоты. Незаметно для весьма вспотевшего «мастера» разговор сменил неглубокое русло и потек в ином направлении. Capreolus, подобно самому мягкому, самому раздушевному терапевту, поначалу чуть затронул больное – он напомнил рабу о его господине!
Не спеша, с расстановкой акцентов, с постоянными отступлениями, ненавязчиво, а с точки зрения старых добрых бедламских психиатров так и просто блестяще, меня теперь отвлекали от го (я трясся над очередной комбинацией, поглощенный ответом-мачете). После реверансов, после милой обычной лести, толкований на тему опыления все тех же финиковых дамочек, свидетель всех моих прежних бунтов поинтересовался: «Не болит ли у вас голова?» Я был слишком занят расчетами. И рассеян. И возбужден: «Отчего ей болеть?» – «Ну, – психолог замялся и затем намекнул: – Ведь удары приходятся в лоб!» – «Вы к чему?» (баш на баш, господа присяжные, я к нему обращался на «вы»!) – «Послушайте, мастер! – продолжал козел. – Старик – изверг. Давайте прямо: отсюда нельзя сбежать, но что стоит, в конце концов, преподнести ему свой подарок?» – «Вы о чем?» – «Пока ни о чем: просто разрывается сердце каждый раз, когда вижу вашу беспомощность…»
Помню, что вечерело; чеширские глаза его плавали рядом.
А затем заглянули в меня.
Capreolus тихо сказал: «Есть лекарство от ужасной нефритовой палки».
Я очнулся.
Я опешил от заявления.
И поспешил отмахнуться. И вернулся к мучительной, нервной, захватывающей игре. Отступивший с учтивостью опытного придворного ловец человеческих душ переменил тему, вновь обращая внимание на окружающую меня со всех сторон рутину (хамы-попугаи, непонятно почему вдруг завядшие крокусы: «Перегноя побольше, голубчик!»). Все так же дрожала в надвигающейся тьме его троцкистская бороденка. И все-таки именно тем вечерком в меня влили первую порцию яда – моя успокоившаяся было ненависть вновь проснулась и заворочалась.
Озабоченный кормом тунец, вместив следом за наживкой в себя чуть ли не метр прочнейшей японской лески, какое-то время еще ощущает свободу, прежде чем крючок внутри начинает игру. Подобно этой глупой рыбе, я ничего не почувствовал: я продумывал свой шестьдесят девятый (L 14) – поворотный и судьбоносный – и трясся от предвкушения удачной контратаки. Что касается го – козел мне поддался! Поддался заранее (лишь потом пробило меня, потом я задумался: где, когда, на каком этапе? не с тридцатого ли подозрительно легкого хода?!). Имея далеко идущие планы, он завлек простодушного лоха в безбрежность великой игры, словно самонадеянного перса Кира скиф-массагет. Я тогда не заметил подвоха, я горел над импровизированной доской, в то время как сочувствующим шепотом нагнетались во мне и злоба и гнев: «Все небезнадежно, голубчик. Понимаю, с кем имеете дело: я видел удар старикана. Это шаолиньская школа! Пока вы перед ней совершенно беспомощны. Но есть весьма надежное средство».
После моего шестьдесят девятого, почти рокового для белых, соперник, поздравив с удачей, вновь изящно коснулся темы: «Вы возьмете реванш, если только ко мне прислушаетесь!»
В ответ на мое ноу-хау – с виду небрежный, но внезапно ломающий все и вся сто двадцать первый ход (H 16) – сделав «глаз» в группе белых в верхней части «доски», он заговорщицки прошептал: «Всего десять дней тренировок, мастер, и Голиаф упадет».
Бой продолжался.
Итак:
Белые – H 18.
Черные (немедленно) – R 6.
Белые (подумав) – Q 6.
Черные – T 4.
Белые (в некоторой озабоченности) – S 3.
Черные – N 11.
Белые (совсем неуверенно) – M 11.
Черные – O 8.
Далее последовал сто тридцатый (S 5) рассеянный выпад совершенно деморализованных белых (не знавшему дьявольский замысел «мастеру» показалось – козел сломался)[51].
Я взревел, я захлопал в ладоши, он (почтительно поклонившись, бормоча: «Не подумав, дал я маху. Что же, мастер – теперь мне конец») повернул разговор к отмщению: «Все получится, не сомневайтесь. Beati possidentes[52], голубчик! Доверьтесь, и я устрою».
Еще неделя подобного бормотания – и моя ненависть уже пела в унисон с его замечательным шепотком.
– Партия кончена! – возопил capreolus (какое дребезжащее отчаяние в фаготско-коровьевском голосишке!).
Да! На двести тридцать седьмом ударе моя очевиднейшая победа.
«Мастер» (до сих пор не знаю, что на меня накатило) пылал детской, сопливой, жеребячьей, немаскируемой радостью; бесстыжий capreolus изображал неподдельную скорбь.
Разворошив с помощью этого Бафомета, словно гнездо самых злобных и отчаянных ос, свою никчемную гордость, разнежив тщеславие, напитав себя отравой присущего, увы, всему человечеству самого идиотского чувства – а, именно, жажды непременного чемпионства, – я с треском ему проиграл.
– We are the champions! – спел я, дурак, maestóso[53].
– We will, we will rock you! – еще зачем-то добавил con animo[54].
Да: партия была кончена.
– Ну, как, вы готовы по настоящему отмстить за себя, голубчик? – поинтересовался козел.
– Да, конечно! – воскликнул я.
Мавр преуспел в своих разговорах: жажда мщения выходящему до сих пор сухим из воды дедку затопила меня.
– Да! Да! Да! Тысячу раз «да»!
Бьюсь об заклад – в араповой темноте черт безнаказанно ухмылялся.
Должен признать, судари, подружка нечистого (вполне прогнозируемый адрес ее – конец восточной аллейки, бухенвальдский шипо-колючий тупик, рыжий пень с оттопырившейся корой, рыхлый и самодовольный – ни дать ни взять, среднестатистический американский коп, – нора под седым дряхлым корнем, куда не проскользнуть никакому здешнему виртуозу-мангусту, и где, в дымящемся перегное, в еще одном лазе, уводящем к ядру земному, нежилась эта киплинговская штучка) знала свое ремесло.
А кого еще, кроме престарелой змеи, мог так любезно отрекомендовать Вельзевул?
Кобра требовала мышей.
Прочь брезгливость! Долой снобизм! Приходилось использовать пробудившееся воображение и сооружать в огороде примитивные ловушки. Затем я крался ночами к знакомому пню с ведром, в котором металась очередная мышиная партия, адресующая мне и небу свою весьма изощренную ругань. Мой тренер уже ждал меня. Приняв знаменитую стойку, дрожа стрункой, словно кадет-отличник на выпускном экзамене, он предвкушал щедрый ужин. Бессердечный одиссеев Циклоп, хватал я тогда за хвост первую жертву, знакомя осатаневшую мышь с бездной, где ей предстояло исчезнуть (в свете разбойничьей луны поблескивала игла смертоносного зуба; сама же пасть кобры, разинутая, краснеющая даже во тьме каким-то зловещим отсветом, словно невидимый гном поднимал в глубине ее свой фонарь, весьма впечатляла). Затем, стараясь не морщиться (упаси Господь разозлить учителя), я наблюдал весь процесс поглощения – неторопливый, словно походка шекспировского Мальволио. Вопящая «будь ты проклят!» еда, вверяемая моими цепкими пальцами зеву довольного едока, толчками проходила по вытянувшемуся от змеиной головы до хвоста пищеводу и растворялась в нем без остатка, подобно грезам о светлом будущем вышедшей замуж смольнинской институтки.