С каждым новым днем солнце светило дольше и ярче, грело сильней. С крыш побежала капель. Дров пошло меньше. Коляна поставили на перевозку камня-балласта для железнодорожного полотна. Нагружали его будто немного, но камень — не дрова, и сани глубоко утопали в сугробах, цеплялись за невидимые под снегом валуны.
Олени напрягали все силы своих тонких ног, падали на коленки, расшибали их, ранили копыта.
Ни один оленевод не помнил таких злых времен, таких мук, какие выпали на оленью долю. Собирали их по всей Лапландии, и не только быков, а и важенок-родительниц и кормилиц.
Сгубя одних, впрягали новых, павших бросали в пропасть на берегу Имандры. Эта глубокая каменная щель дала последний приют тысячам оленей, замученных на постройке железной дороги.
Сюда повадились волки. Оглоданные волками оленьи скелеты и ветвистые рога, спутавшись между собой в диком беспорядке, поднимались со дна пропасти громадной постройкой из костей. Постройка росла, тянулась в небо, наподобие храма смерти, со всех сторон которого глядели черепа с пустыми впадинами глаз, ощеренные зубы и угрожающие рога.
Упряжка, на которой приехал Колян из Веселых озер, погибла; он свез ее в братскую оленью могилу. Ему дали новых оленей.
Дни быстро удлинялись, теплели, но еще бывали пурги. Колян нетерпеливо оглядывал небо, снежную гладь Имандры и шептал: «Скорей, скорей…» От тяжелой работы, плохой еды и тоски по Веселым озерам, по воле, по отцу и сестре он сильно исхудал, ослабел, его смуглое лицо побледнело, скулы выступили больше, а голубые глаза померкли, полиняли.
Он приглядел лодку, которая стояла опрокинутой на зиму за сараем у одного местного жителя, и решил бежать в ней, когда вскроется Имандра.
Подул южный ветер, будто метлой смахнул холодные снеговые облака, заслонявшие солнце. Небо очистилось, посинело. С гор в Имандру зашумели пенные вешние потоки, образуя поверх льда полыньи, как бы второй этаж озера. Вскоре полыньи запестрели стадами перелетных гусей, гагар, уток… Одни опускались только передохнуть и затем улетали еще дальше, к морю, другие оседали на все лето, обзаводились гнездами.
«Скоро и я… скоро, скоро! — радовался Колян. — Сгниет на Имандре лед, хозяин спустит лодку, и я угоню ее ночью».
Однажды Колян почувствовал себя совсем плохо, не встал к завтраку. Сторож потрогал ему лоб, руки. Парень был горячий. Сторож отвел его в больницу. Там сказали:
— У парня тиф, — и оставили полежать в особом бараке.
7
В то время, когда Колян мучился на постройке дороги, у веселоозерцев шли свои события. Лапландские оленеводы ведут такой образ жизни, который называется многодомным. Зиму живут оседло, в теплых тупах среди лесов. Там лучше охота, ближе дрова, рыхлей снег, чем на открытых местах, и оленям легче добывать из-под него корм — ягель. Весной переселяются на отельное место, где важенки рожают телят. Люди живут в вежах — постоянных, непереносных шалашах из сучьев, дерна и мха. После отела оленей отпускают на все лето в безлесную тундру, к морю, где всегда дует резвый ветер и спасает оленей от комаров и гнуса; сами же кочуют с рыбалки на рыбалку, приноравливаясь к повадкам рыбы. Во время этого кочеванья живут в переносных шалашах — куваксах. Осень проводят на осенних рыбалках, где имеются вежи. И места называются: зимнее, весеннее, летнее, осеннее.
Веселоозерцы остановились на своем весеннем месте. Переезд был сделан рановато, но — чего не заставит нужда. Откопали заметенные снегом вежи, зажгли очаги, на озерах сделали проруби, спустили в них рыболовные сети. Над каждым очагом поднялся темно-багровый столб, в котором перемешались пламень и дым. Эти столбы, казалось, подпирали небо, сливались с его густой, почти черной синью. Невдалеке от становища бродили олени, сторожевые собаки заливались лаем по всякому пустяку.
Все приняло обычный порядок, точно и не было поспешного переселения, только у Фомы в веже за очагом одно место пустовало — ждало Коляна, да ружье и пара лыж оставались без работы.
Фома и Мотя коротали время вдвоем, переговариваясь грустно, скупо. Старик все прислушивался, что делали, как лаяли собаки, и определял по собачьей суматохе:
— Чуют волка…
— Быки бодаются, играют. Вот подрались…
— Идет свой человек…
Он хотел, чтобы залаяла его старшая собака Найда, встречая маленького Коляна. Но собака молчала. Она лежала с кучей новорожденных щенят равнодушно ко всему постороннему и начинала беспокоиться, злобно рычать, когда кто-либо — олени, люди, собаки — подходил слишком близко к ней, угрожал ее семейному раю.
— Отец, не жди Коляна, — уже не в первый раз говорила Мотя. — Он мог заблудиться в пурге и замерзнуть, утонуть в горной талой речке, его мог загрызть голодный зверь — волк, рысь, тот самый медведь, что унес капкан.
— Зачем ты говоришь так? Молчи! — сердился отец. — Дурное, глупое слово хуже пули. Она может пролететь мимо, может только ранить, а слово бьет без промаха, — и торопливо шептал какие-то добрые слова, которые заслонили бы Коляна от дурных.
А Мотя не унималась:
— Он ездит слишком долго. Живой давно бы вернулся.
— Ты убьешь его своим языком.
— Мертвому не страшна смерть.
— А если живой… Я вижу, ты совсем не любишь Коляна, кличешь на него беду, смерть.
Тут Мотя выронила из рук шитье, захватила лицо ладонями и принялась слезно причитать:
— Я не люблю своего единственного брата, я кличу на него беду и смерть! — говорит мой отец. Ну, кто после этого поверит, что я люблю Колянчика больше своей жизни. Не я ли, когда умерла наша мать, стала для него матерью? Мать оставила его в колыбельке — меньше годика, а меня — семилетнюю. И я, сама ребеночек, кормила его с ложечки, обмывала, обтирала, носила на руках. Колянчик мой, любимое дитятко, вернись и расскажи, как ходила я за тобой, сними неправду с моей головушки.
— Перестань. Довольно. Не терзай себя и меня, — то приказывал дочери, то просил ее Фома.
Но Мотя долго еще лила поток горьких слов и слез.
Все было именно так: мать осиротила ее семилетней, а Коляна — по первому году, и, когда отец уходил на промысел, девочка была и кормилицей, и нянькой, и охранительницей всего дома. Любила она Колянчика так, что любить сильней, казалось, совершенно немыслимо, и ничуть никогда не желала ему беды, тем более смерти.
Весь разговор, что Колян может не вернуться, был девичьей хитростью ради другой любви. В поселке Веселые озера проживал молодой охотник Оська. Он был высок, силен, ловок и удачлив в охоте, на зависть всем парням. Мотя любила Оську, от него ждала сватов, к нему мечтала уехать на свадебных оленях.
Но Оська медлил свататься к ней. Этому, по предположению Моти, мешал Колян: если он вернется, Мотя получит только часть отцовского добра, и Оська ее, бедную, может не посватать. Если же Колян потеряется, все отцовское добро достанется ей, и она будет самой первой невестой в Веселых озерах — и богата и красива.
Мотя не хотела, чтобы Колян терялся совсем, навсегда. Пусть живет, только пусть побудет где-нибудь подольше, чтобы она успела без него выйти замуж.
Однажды она полоскала белье на озере. Из леса у озера появился Оська. Сам на лыжах, а рядом оленья упряжка, и на санках большой убитый волк да еще голубой песец.
— Здравствуй, Манна! Я давно хочу подарить тебе песца, — сказал охотник, приподнимая драгоценного зверька.
— Не надо, не возьму, — отказалась девушка. Она бы и рада взять подарок, но, по девичьим обычаям, полагалось поломаться.
— Почему не возьмешь? — продолжал Оська. — Песец хороший, спелый.
— Вот и береги для своей жены.
— И верно, заведу жену. Спасибо тебе за совет! Но кто пойдет за меня? На чем я повезу невесту? У меня совсем мало оленей.
— Найди богатую. Она приведет оленей от отца.
— Может, ты знаешь, кого посватать?
Оська подошел ближе и улыбнулся широко, всем лицом. Мотя назвала богатую, но безобразную и сильно засидевшуюся в девках Варьку, прозванную в насмешку Красухой.
— Ты, однако, скупая: из всех девушек выбрала это несчастье, — упрекнул Оська.
А Мотя отбросила белье, повернула к охотнику голову в бисерном уборе и сказала заносчиво:
— Я сватаю ему самое большое оленье стадо, и он считает меня скупой. Вот и советуй такому.
— Я хочу жениться не на оленьем стаде, а на девушке. Ты, Манна, злая сваха.
— Нет. Ошибаешься. Ты совсем не знаешь меня.
— Добрая, верно?
Она кивнула. Оська шагнул к ней и сказал:
— Тогда посватай мне вместо оленьего стада красивую девушку. Вроде тебя.
Мотя склонилась над прорубью ниже, чем надо для дела, и принялась усиленно полоскать белье. Она не знала, радоваться ей или негодовать. Оськин разговор можно понять и как подход к сватовству, и как издевку над ней. В самом деле, разве можно просить одну девушку-невесту, чтобы она сватала другую?